Николай ПОЛЯНКОВ, гомельский художник, до последних дней своей трудной жизни писал мне письма. Он знал, что обречён, и всё-таки верил, что сможет дописать ещё одну, свою самую главную картину. О войне. В сущности, он до конца оставался на её фронтах. Об этом я снова и снова думал, перечитывая его письма и возобновляя торопливые записи нашего последнего интервью... Тогда не думалось, что оно станет последним.
– Николай Степанович, знаю, что родились вы в 1921 году в городе Барань Оршанского района, учились в знаменитом Витебском художественном училище...
– Да, оно действительно было знаменитым. Моим первым учителем стал Валентин Дежиц – ученик Петрова-Водкина. На третьем курсе преподавал Лев Лейтман – один из лучших учеников Пэна. Однажды, анализируя мои рисунки, он заметил: «Это будущий Левитан...» С ним соглашался и директор Иван Ахремчик. Училище являлось единственным художественным учебным заведением Белоруссии в то время. В нём собралось столько молодых дарований – и почти все они погибли в военном лихолетье. Я написал картину, посвящённую их памяти.
– Как начиналась ваша фронтовая судьба?
– 17 марта 1941 года меня призвали в армию. С третьего курса. Служил в Красном Урочище под Минском, в 260-м отдельном танковом полку. Когда началась война, нас, неподготовленных танкистов, вооружили ржавыми полуавтоматами и направили на фронт. Оборону заняли в районе Дзержинска. Потом довелось в сутки проходить по 70 километров, чтобы не попасть в немецкое окружение. Шли и спали на ходу. У меня есть картина, которая так и называется – «Фронтовой сон». Березину мы едва успели переехать на подводах, как на мост посыпались бомбы. Добрались до Кричева. Потом был путь на Москву. Но остановились в Калужской области. Потом был летний лагерь под Ульяновском, где продолжали учёбу. Картошку, чтобы хоть что-то съесть, копали из-под снега голыми руками... А тут – 40-градусные морозы. В казарме в металлической бочке горело бревно, ибо ни пилы, ни топора не было. Спали не раздеваясь. Вскоре нам, водителям танков Т-34, присвоили звание старших сержантов и направили в Нижний Тагил за боевой техникой. Но там узнали, что я художник, и на фронт не пустили. Рисовал наглядные пособия, выпускал боевые листки... Однако оставаться в тылу я не собирался. И когда в отсутствие командира стали набирать добровольцев на фронт, написал заявление. Так я очутился в маршевой роте. Командир, когда узнал об этом, подошёл ко мне и тихо спросил: «Зачем ты это сделал?» Но нас уже ждал фронтовой эшелон.
По дороге на Ржев разгрузились. Нашу отдельную 255-ю танковую бригаду сразу же бросили в бой. Мы оторвались от снабженцев и от машин с горючим. Немцы прицельно бьют по нашему танку. Десантников, которые находились на нём, уже нет. Вижу на земле много расстрелянных солдат. Останавливаю танк, но командир приказывает: «Вперёд!» Еду по погибшим... Наше орудие и пулемёты не умолкают. Мы в пылающем посёлке. Кажется, горит танк. Наконец, прорвали мощную оборону врага. Вдруг мотор глохнет. С трудом приоткрываю люк. Немцы стреляют по мне. Бросаюсь в речку и плыву. На берегу теряю сознание. Когда очнулся, понял, что ранен. Пробираюсь вдоль немецких окопов, пытаюсь найти дорогу к своим... На третий или четвёртый день в каком-то сарае прячусь в сене, но неожиданно именно в нём расположились и немцы. Слышу крик: «Партизан!». Меня, раненого, обессиленного, отвезли в Ржев – в лагерь для военнопленных. Сразу же за воротами падаю на землю. Сколько прошло времени – не помню. Меня поднимает молодой военнопленный. Отводит в какую-то будку. Оказывается, он военфельдшер. Осматривает меня, вырезает скальпелем большой осколок, конечно же, без обезболивания. На спине две глубокие раны, много мелких. До сих пор в лёгких – 6 осколков... Через три дня моё место займёт больной тифом.
– Сколько времени вы пробыли в этом лагере?
– Немного. Вскоре перевезли в лагерь под Вязьмой. Пленные здесь находились под открытым небом. Раны мои никто не перевязывал – и они начали гноиться. Из них сыпались черви... А потом снова дорога. Эшелон прибыл в Молодечно. Врач, который осматривал раненых, распорядился: «В госпиталь!» Лежали на полу. Еда – пайка хлеба и черпак баланды. Медикаментов нет. Есть только риванол – жидкость для промывания ран. Бинты старые, рваные...
– Знаю, что вас не обошёл и тиф.
– Да. Меня сразу же перевели в тифозное отделение. Тут были кровати с красными одеялами. Оказалось, что они покрыты с двух сторон сплошным слоем налитых кровью тифозных вшей. Раненых не перевязывали – какой смысл? Они всё равно умирают. Никакого лечения, только пайка хлеба в виде сухаря. Я выжил...
Пришла зима 1943-го. Нас снова грузят в товарные вагоны, везут на север. Нет даже воды. Многие умирают. Я добираюсь до окошка, чтобы подышать воздухом, и вдруг замечаю, что колючая проволока обледенела. Облизываю её – и так утоляю жажду. Доехали до эстонской станции Тапа. Дальше путь – в Германию. На территории Латвии попытались убежать. Всех сразу же переловили немцы. Моя «тройка» продержалась на свободе несколько дней. Потом тюрьма в городе Бауске, в Риге. Спас меня бывший студент Витебского художественного училища Борис Карабанкин. Ежедневно в определённое место он приносил котелок баланды: у него была «связь» с кухней. Он рисовал немцам. Судьба Бориса до сих пор мне неизвестна.
– А что было в Германии?
– В конце лета 43-го года нас привезли в Ламедорф, в лагерь смерти. От голода в глазах темнело. У выхода из барака – большой штабель голых трупов... Потом снова дорога. На территории Верхней Силезии – очередной побег. И на этот раз – тоже три дня свободы. Засада. Тюрьма в Гливице. Работа в шахте. Но лопату с углём поднять не могу. Шахтёры рассматривают мои раны, следы от побоев и добиваются перевода меня наверх, в мастерскую по ремонту вагонеток. Это и спасло. Хотя вскоре получил травму – перелом ноги... Жаль, что не сохранились мои рисунки лагерных больных...
– Зима 44-го – это время, когда советские войска приближались к Польше...
– Ночью мы слышали гул наших самолётов. Тогда же, зимой, нас отправили на станцию. Меня друзья везли на санках, ибо идти не мог. Потом был город Рыбник. Всех больных оставили в каком-то доме на голом полу. Здесь мы встретились, может, впервые с пленными англичанами. Польские женщины ежедневно приносили нам по две картофелины. А когда начался бой за Рыбник, то и этого не стало. Всюду пламя, пожары. Была надежда, что о нас немцы забыли, но – нет. Загнали в такую же холодную школу. Правда, англичан разместили отдельно. Немцы не очень-то обращали на нас внимание, видя нашу беспомощность. Да и вообще это были уже не те надменные фашисты. Затем мы попали (тоже под охраной) в женский монастырь. Здесь нас угощали мятным чаем, а потом вновь бесконечная колонна военнопленных. Двигались очень медленно, укутанные в лагерные простыни, одеяла. Так и перешли польско-чешскую границу.
– Что было потом?
– Помню отдых в каком-то сарае. К чердаку приставлена лестница. Из последних сил поднимаемся по ней. Прислушиваемся к каждому звуку, к каждому шагу. А потом по найденной верёвке уже с другой стороны сарая спускаемся в глубокий снег. Осторожно отдаляемся от охраны. Прошли поле. Заметил дощатую будку. Здесь и пролежал двое суток. Выходить не торопился, однако голод вынудил. За полем увидел деревню. В первом же доме мне дали вина и еды. Это была для меня праздничная еда. Возвратился в своё убежище. Утром неожиданно двери раскрылись – и незнакомый мужчина успокоил: «Не бойся. Я чех. Принесу тебе поесть, а вечером заберу к себе...» Так вскоре очутился в деревне Велибож, на чердаке. Когда мне подали бритву и зеркало, я испугался, увидев в нём какого-то старика. Но спустя несколько дней пробовал даже рисовать на найденной бумаге. И вообще всё менялось к лучшему. В сильные морозы прятался в сарае, несколько раз ночевал в избе. И всё же вынужден был оставить своих гостеприимных хозяев, чтобы не накликать на них беду. И снова в лесу. Ломаю ветви ельника и готовлю место для ночлега. Утром слышу звук пилы. Нет мне покоя даже под снегом... Каким-то образом снова очутился на чердаке. Хозяин избы обещал мне встречу с партизанами. Правда, только после того, как немного окрепну. А пока надо было остерегаться. Нашёл приют в стогу соломы среди поля.
– О чём думалось в том соломенном убежище?
– Вновь и вновь пытался понять, почему заглох двигатель танка, сколько горючего было в баках. Мой танк, между прочим, тащил цистерну с горючим. Вспоминал своих погибших друзей-танкистов. Думал о родителях, братьях и сёстрах, которые жили в Орше. И ещё очень хотелось быстрей к партизанам.
Как-то около стога, в котором скрывался, услышал стук топора. Испугался. Но вдруг... запела девушка. Голос красивый. На второй день всё повторилось. На третий – тоже. Я перестал бояться и с нетерпением ждал девушку, чтобы услышать её голос. Жить в стогу стало веселей. С какой радостью я сам взялся бы за топор, чтобы помочь певунье заготавливать ветви! Мне исполнилось только двадцать три года. Я давно не видел девчат... Захотелось хоть одним глазом глянуть на неё. Решил пробраться сквозь солому на другую сторону стога. Ночью с большим усилием сделал это. Но как досадно было убедиться, что проложил ход совсем не туда, куда хотел. Оставалось довольствоваться пением.
Однажды услышал сильное шуршание соломы. Неужели разбирают мой стог? И не предупредили? Бежать некуда. Вот-вот обрушится мой соломенный потолок... Держу его спиной. По спине – упругие шаги. Это ноги девушки, – подсказывает мне чутьё. Сейчас провалится ко мне. Но я удержал её. Наконец, всё утихло. Вдруг услышал то ли всхлипывание, то ли плач... Ни стука топора, ни песен больше не было.
На следующий день пришлось рассказать всё хозяину. Меня перевели в соседнюю деревню Полице. Тут я скрывался на чердаке вместе с нашим пленным и тремя англичанами. Я знал, что рядом с этой деревней размещался небольшой партизанский отряд, которым командовал один из работников нашего хозяина. И вот настал день, когда меня взяли на задание. Началась совсем другая, почти фронтовая, жизнь. Красную армию мы встретили в Велибоже...
– О той девушке вы так ничего и не узнали?
– Отчего ж, даже встречался с нею. Это была полька. Имя её – Казимира. Таких красавиц до этого я никогда не видел. «Ты знала, что я в том стогу?» – спросил я. – «Знала». – «А зачем пела?» – «Для тебя». Я не стал расспрашивать, почему она чуть не попала в моё убежище. Да ещё плакала... Попросил на память её фотографию. Обещал, что обязательно найду, приеду, тем более что и сама она хотела поехать со мной. Но жизнь распорядилась по-своему...
– С чего начиналась для вас послевоенная жизнь?
– Летом 1946-го закончилась моя армейская служба. В Орше на месте нашего дома увидел пепелище. Родителей отыскал в Воронежской области. Витебское художественное училище не работало. Пришлось оканчивать Ростовское. Стал профессиональным художником.
В 1975 году мы показывали выставку своих произведений в Ческе-Будеёвице. Мечтал что-то узнать о патриотах, которые спасли меня, о Казимире. Оказалось, что деревень с названиями Велибож, Полице – несколько. И Казимиры Пекальской не нашёл...
– Николай Степанович, наверное, судьба всё же берегла вас...
– Думаю, да. Я прошёл сквозь ад военного лихолетья, чтобы ещё больше любить жизнь – такую красивую, неповторимую, никаких красок не хватит, чтобы её воплотить в художественных произведениях. Но я к этому всегда стремился, стремлюсь и теперь.
На этом заканчиваются мои блокнотные записи. Вот уже пятый год, как не стало замечательного гомельского художника Николая Степановича Полянкова. Картина, которую он писал до последних часов своей жизни, так и осталась повёрнутой к стене, незаконченной. Не успел.
Так же, как не успел получить заслуженное признание. После войны все, побывавшие в немецком плену, ощущали к себе настороженное отношение официальных властей. Какие уж тут награды и признание! А художником он был по милости Божьей. В золотой фонд белорусской живописи вошли его картины «Фронтовой сон», «Берёзовый сок», «На родной земле», «Осень на Припяти», «Апрельский день», «Речные волны», «Дыхание весны», «Ледоход на Соже», «Майская зелень Полесья»... И ещё он был замечательным портретистом, оставил множество психологически точных воплощений тех, с кем встречался не только в родной Белоруссии, но и в творческих поездках по Вьетнаму, Индии, Малайзии, Сингапуру...
Зато успел щедро распорядиться своим наследием. Почти все картины Полянков подарил родной Орше, а 30 из них – Светлогорской картинной галерее «Традиция» имени Германа Прянишникова...