Барнаул
Не могу представить себе, как выглядел посёлок Барачный, где я оказался сразу после роддома. На его месте сейчас Дворец культуры «Сибэнергомаш», который успел послужить по назначению всего-то чуть больше полутора десятка лет. Теперь там торговые помещения – от маленьких киосков в пять квадратных метров до огромных залов. Похожая участь постигла и почти все культурные центры нашего города, что произошло вслед за усушкой и утруской заводов и комбинатов. Сначала промышленные гиганты превратились в отдельные производства, потом – в цеха и в конце концов – в те же самые торговые площади. Каково это понять, принять, свыкнуться нам, кто от рождения назывался заводскими? Все мы были «трансмашевскими», «моторовскими», «химволокновскими», «котлозаводскими»…
Из Барачного мы переехали на 3-й Технический проезд (судя по всему, названия улицам давали люди, далёкие от романтики), где нам выделили комнату на первом этаже двухэтажного жактовского дома. По своему внутреннему устройству этот дом мало чем отличался от барака – печное отопление, вода из колонки через дорогу, удобства на улице. Зато до проходной завода было всего двести метров, и родители выходили из дому на работу всего за несколько минут до гудка. 3-й Технический состоял из полутора десятков точно таких же двухэтажных домов, стоящих по обе стороны проезда. Напротив и чуть наискосок от нашего дома была школа, куда ходила моя сестра, младенцем привезённая из Ленинграда после прорыва блокады. Заводской гудок, шестидневная рабочая неделя, укороченная суббота, Октябрьские и Первомайские праздники… Всё это из чьей-то другой жизни, не моей, я вижу прошлое не только издалека, но ещё и со стороны. Почему? Не знаю.
Впрочем, из того прошлого я помню совсем немного, очевидно, потому, что, посещая старшую группу детского сада, свалился в подвал, разбил голову и на полтора месяца попал в больницу. По выходе мне пообещали пожизненные головные боли, расстройство памяти и вестибулярного аппарата. Об этом, разумеется, узнал я спустя несколько лет.
Итак, в комнате нас помещалось четверо – родители, сестра и я. Во дворе теснились сарайки, где, помимо углярки, у нас был загончик с поросёнком Борькой и свинкой Машкой. Чудно… Совсем рядом самый центр города! Но какие мы тогда были городские! И не деревенские тоже – мы просто хотели выжить после голода, холода, болезней. Тогда, спустя всего несколько лет после войны, очевидно, жить хотелось всем, случайно оставшимся в живых особенно. Ещё и сытыми быть – тоже хотелось. Случайно живыми были дед и бабка по матери, мать со своей сестрой, моя сестра, родившаяся через три месяца после начала войны. Всех их вывезли из Ленинграда с цингой и дистрофией. А те, кто из питерской родни ушёл на фронт, в том числе родной брат матери и её первый муж – отец моей сестры – погибли. Мой отец случайно выжил, загнанный немцами в белорусские болота. Больше двух недель плутал он по ним, питаясь конской дохлятиной. Потом ещё были ранения, но умер он от испорченного раз и навсегда кишечника. Дед и бабушка со своей младшей дочерью, то есть с моей тёткой, и её семьёй жили через два дома от нас в такой же жактовской двухэтажке. Дед тоже – случайно оставшийся в живых. И не только потому, что чудом избежал голодной смерти. Он убивал галок из ружья, которое по строгому распоряжению обязан был сдать. Он таскал домой с завода свой паёк в контейнере, изготовленном из жести в форме живота. Настоящий, по словам бабушки, прилип у него к позвоночнику. Вынос продуктов за проходную тоже карался по законам военного времени.
Из того немногого, что я запомнил за несколько лет, проведённых на Техническом, – коньки «ласточки», прикрученные сыромятными ремешками к валенкам, газеты, навёрнутые на ноги для тепла. Рыбий жир, который силой вливали в сестру, чтобы избавить от малокровия. Захлебнувшегося раствором марганцовки поросёнка, «спасаемого» дедом от поноса. Мандарины, принесённые отцом в канун нового, 1952-го, года. Первые мандарины в моей жизни. И вообще – первые фрукты.
,Тот период жизни кончился для меня переездом в самый центр Барнаула, на Октябрьскую площадь, где для работников котельного завода был построен пятиэтажный дом. В первый класс я пошёл на новом месте, через пару месяцев после переезда. До завода от нашего нового жилища было пять остановок на автобусе или трамвае. Транспорт уже начал ходить исправно, однако отец так и добирался до работы пешком. Какая ему разница – двести метров или четыре километра! Он шёл даже в самую лютую непогоду, никогда не носил перчаток и не опускал уши у шапки. Мне этого не понять. Мне не понять многое из отцовской жизни, о чём можно было бы в своё время расспросить его. Не расспросил. Когда понял, что знать это интересно и важно, – было поздно.
Наверно, случайно оставшиеся в живых тянулись к жизни с большей страстью, чем те, кто привык жить, особенно не опасаясь за себя. Во всяком случае в посёлке Кармацком мои дед с бабушкой оказались самыми первыми дачниками. Позднее их назвали садоводами, но тогда, в конце сороковых, в пятидесятых, не было ни садоводческих товариществ, ни дачных участков. Дача – это означало что-то малоизвестное для простого люда, для заводских рабочих, в общих чертах – место, куда на лето выезжали семьи больших начальников.
Теперь, получив огород в тридцать пять соток, дед был уверен, что семья его с голоду не пропадёт. Избушка была совсем крохотной, стены из сплетённых в маты ивовых прутьев, между которыми была засыпана земля. Главное место в жилище занимала настоящая русская печь, где бабушка пекла хлеб. В избушке едва умещались четыре взрослых человека, потому, когда по выходным съезжались родители, нас – меня, родную сестру и двоих двоюродных – отправляли спать на чердак. Там были заготовлены матрасы, набитые свежим сеном. В обычные дни я спал на чердаке один. Оставлял дверку открытой и смотрел через неё на звёзды. Мечтал. Сейчас уж и не вспомнить о чём, ибо тогда вокруг нас было мало из того, что искушает мечтателей сегодня. Может, о велосипеде. Может, о ружье, как у деда. Может, о собаке.
Кармацкое стоит на удивительном месте – с трёх сторон закрыто бором, с четвёртой протекает речка без названия, просто старица. Когда-то здесь была вырубка под лесной кордон, потом к хозяйству лесника приросли другие дома. Никогда здесь не было ни колхоза, ни совхоза, трудоспособный народ ездил на работу в Новоалтайск и Барнаул, старики держали скотину, огороды – тем и жили. Соседей мало помню, разве что дядю Гришу, весёлого матерщинника, потерявшего ногу на войне. Он был единственным случайно оставшимся в живых из тех, кто ушёл отсюда на фронт. Жена его, тётя Дуся, приходила к нам прятаться, когда дядя Гриша, выпив, начинал военные действия в доме, а затем на улице. У других ей от него не спрятаться, только у нас. Деда фронтовик побаивался и даже не матерился в его присутствии, хотя вряд ли знал, что дед когда-то пел в церковном хоре и сквернословия не переносил. Мы брали у них молоко. Бабушка строго следила, чтобы успевали к парному, каждый обязан был выпить по кружке. Иногда сестре удавалось обмануть бабушку, и я с удовольствием выпивал вторую.
Жизнь наша в деревне протекала размеренно, по строго заведённому распорядку, и нисколько не походила на дачную. Благо, повторюсь, мы тогда знать не знали, что это такое. Огород подсказывал, что и когда нам делать – полив, прополка, прореживание, протяпывание… В лесу то же самое, всё в своё время – поспела земляника, следом клубника, малина, смородина, а там и грибы пошли. Собирали всё это не забавы ради, в зиму готовили соленья и варенья на дюжину добрых едоков. Лес рубить в округе строжайше запрещалось, деду как городскому дрова не выписывали, потому мы заготавливали сушняк. Дед придумал специальный шест метров семи, на конце крюк из стальной полосы, остро заточенный с внутренней стороны. Подойдёт к сосне, поднимет шест, надсечёт сухую ветку у основания, затем передвинет крюк подальше от ствола. Дёрг – и ветка на земле. Запрета на такую заготовку топлива не было, да и дереву от неё никакого вреда. Когда наберётся возок, погрузим ветки на телегу, взятую вместе с лошадью у лесника, и я отправляюсь домой. Дед остаётся заготавливать ветки на следующую ходку, а умная скотинка трогает сама по себе не спеша, дорогу знает. Бабушка, старшая сестра и я разгрузим телегу перед воротами, и поехал я назад, к деду в лес.
Сухая сосновая ветка горит как бумага, к тому же дед во всём любил запасец, потому ездить за сушняком нам приходилось часто и с каждым разом всё дальше.
Но самое суровое испытание для меня – дальние походы на несколько дней. Никуда не денешься, я у деда помощник один. Бабушке дома забот хватает, девчонки вообще не в счёт. Кто собирает в поход рюкзаки, кто повозки, а мы с дедом – лодку. Водружаем её на специально придуманную тележку и затариваем скарбом – рыболовные сети, удочки, садки, прочие снасти, сумки, вёдра, корзины… И отправляемся вдоль берега, лугами к Мыльниковской яме, к дальним озёрам, во множестве рассеянным между Обью и старицей. И так получалось, что мы на лодке меньше плавали, чем таскали её по суше. Был у деда какой-то резон в том, несомненно, был, напрасно силы тратить он не станет.
Привозили мы из тех походов рыбу, уток, которых дед ухитрялся ловить с помощью старой сети, а нет – охотничья собака Пальма натаскает. Вёдрами набирали смородину, ежевику, пучками – травы для ароматных чаёв, чтобы деду веселее было коротать долгие зимние вечера. Впрочем, зимой он был занят не меньше, чем летом, – вязал сети, налаживал другие рыболовные снасти, рубил свинец и катал из него дробь, снаряжал патроны.
По возвращении мы с Пальмой соревновались – кто кого переспит, только выигрывала всегда она, потому что мне надо было подниматься и качать ручным насосом воду на полив, бежать к леснику за лошадью или идти ворошить сено на лесных полянках, выкошенных дедом. Скотину дед с бабушкой не заводили, и сено шло дяде Грише в оплату за молоко.
Когда рабочие субботы сделались короткими, родители стали приезжать каждую неделю. Бабушка прекрасно знала расписание пригородных поездов, но задолго до срока выходила в огород, откуда видно, как дорога выходит из лесу, прикрывала козырьком ладони глаза от солнца: не идут ли? И вот, наконец, появляется вереница приехавших из города.
– На этом не приехали, – сокрушается бабушка, – не успели, видать, на следующем приедут.
Мы уже попадались на эту шутку, и теперь пытаемся разглядеть бабушкино лицо – глаза или улыбка выдадут. А она отворачивается, делает вид, будто солнце совсем ослепило её.
– Опять ты нас разыгрываешь! – сердятся девчонки и тут же вылетают за ограду – встречать.
Нагруженные сумками родители медленно поднимаются в гору, и через несколько минут они уже расположились на скамеечках во дворе. Постепенно разглаживаются лица, с них сходит печать ежедневных забот, глаза теплеют, улыбки теряют определённость, они живут сами по себе…
Под летним навесом накрыт большой стол, городские закуски соседствуют с деревенским угощением. Дед покашливает, поднимая стопку, – сигнал к началу большого семейного ужина. Вот они, все здесь, и нет поблизости другой родни. Моя бабушка Мария – финка, так и не научившаяся писать и читать на русском: всё некогда было за хозяйством. Золотая голова, золотое сердце… Глянет из-под козырька ладони – все твои секреты наружу, видит тебя насквозь. Да что там люди, – расстояния и эпохи – всё ей из-под этого козырька видно. Дед молчаливый, суровый и непреклонный. Всё время что-то делает и не говорит. В наших долгих походах две-три фразы – как вязать снасти, как ставить лодку, когда проверяешь сети. Он молчит и будто наставляет: вглядывайся в то, что тебя окружает, вслушивайся. Большего тебе никто и никогда не расскажет. Дядя Коля, муж маминой сестры, мастеровитый и всегда хмурый, замкнутый, человек, оставшийся для меня загадкой. Может быть, он оттаивал в своём литейном цехе возле горячего металла и хотя бы ненадолго забывал, что случайно остался в живых среди немногих уцелевших из разбомблённого госпиталя. Весёлая тётка Люся… Иногда казалось, что вся весёлость, отпущенная им с дядей Колей на двоих, досталась ей одной…
Отец играет на баяне, дед, мама и тётка поют песни, которые тогда пели в любом застолье. Только дед добавлял «Тройку почтовую» и «Монах стучит во двери рая…».
Я никогда не знал отцовых родителей, мои дети, обретя настоящую память, тоже не увидят дедов. Это несправедливо: судьба наказывает детей, которые ещё ни в чём не виноваты. Что-то я им расскажу. Из того, что мне рассказали.
Отец, толком не окончивший школу, был удивительно талантливым человеком – играл на всех музыкальных инструментах, которые попадали к нему в руки, прекрасно рисовал. После войны он написал портрет Сталина, и этот портрет висел напротив двери в комнату.
Каждый вошедший встречался взглядом с вождём, и уже не было смысла искать глазами красный угол. Потом пришёл Хрущёв, и отец скопировал на обратной стороне портрета картину Шишкина «Утро в сосновом бору». Сталина он повернул лицом к стене и сильно напился после того. Я мало что понимал тогда, наверно, многого не понимал и мой малограмотный отец, пришедший с войны весь в ранах и написавший портрет вождя. Впрочем, известно: не всякая грамота учит нас разуму. А я всё время чувствовал какую-то униженность и обиду за отца, мне казалось, будто он живёт с ощущением, что однажды спрятал своё собственное лицо. Не может сильный человек спрятать лицо. Отец лупил всякого, кто нарушал законы справедливого существования. Часто ареной боя была пивная. Если отца пытались бить тяжёлыми кружками, он мог отодрать от косяков дверь и колотить ей ворогов поодиночке и парами-тройками. Он продолжал драться до семидесяти лет, причин для того на его век хватало с избытком. И я твёрдо знал, что есть вещи, которые можно исправить только с помощью кулаков. Может, в свои отчаянные схватки отец добавлял огня от оскорбления, которое нёс в себе со времён повёрнутого к стене портрета.
Наутро я учил отца удить рыбу. Странно, не правда ли, что он до сих пор ни разу не пробовал этого делать. Потом на берег пришёл дядя Гриша, и они с отцом расположились за опохмелкой. Сосед безуспешно пытался выучить слова песенки фронтового шофёра, а отец терпеливо повторял и повторял…
Женщины варили варенье и готовили обед, дядя Коля размечал место под будущую пристройку к дедовой избушке. Сестра уговаривала маму послать её в пионерский лагерь, поскольку ей «с этой мелюзгой» здесь скучно.
Деревне не пришлось спасать нас от голода. Она помогала в другом – хотя бы изредка прибавляла сил моим родным, безумно уставшим от войны. И никак не успевающим отдохнуть.
Моему сыну сегодня исполняется восемнадцать. В этом возрасте я уже работал, хотя чувствовал себя в жизни не очень уверенно. Мой сын не стал умнее меня. Жаль. А, впрочем, рано ещё судить, поумнеет. Я вот – нет, это точно.
Мой лучший друг – художник Георгий Алексеев – скучает в своём скучном Питере. Я туда не хочу. Хочу в домик на берегу озера возле Горной Колывани, в домик, который мы так и не построили. Если в жизни случается многое, столь же многое и не случается.
Хочу беляш. Нет более противного продукта, чем эти уличные постряпушки на вчерашнем жире. А вот захотелось.
Из минувшего лета запомнилось всё в обратном порядке – Горный Алтай, Аскат, наш маленький съёмный домик на берегу Катуни, Москва, Анталия, Рязань… Хотелось бы пожить в Аскате, каждый день ходить на серебряный ключик, лечить глаза.
Любят удачливых, я в этом убеждался много раз. Наверно, так и должно быть. Недавно сестре исполнилось шестьдесят пять, именно в день её рождения я был уволен. Ещё год назад поездка к ней в гости в Рязань не была такой уж фантазией, а вот теперь надо думать, на что покупать хлеб. Когда-то я подрабатывал извозом. Может, снова попробовать?
Я же в родном городе, я не должен здесь пропасть! Но я остался один… Родители похоронены в Рязани, их родители, то есть мои деды – в Барнауле, Киргизии, Беларуси. Родители моих дедов – в Финляндии, Польше, под Питером, в Беларуси. А дальше я уже не знаю, вот такое слабое у меня представление о древе своего рода. Про кого известно – в войнах вся их жизнь да в нужде.
Сейчас войны нет, однако остаться в живых тоже непросто. И, как прежде, нередко это счастье выпадает по случайности.
Надо мне завести домик с кусочком земли в какой-нибудь недалёкой деревне. Или садовый участок. Чтобы не пропасть – копаться в земле, возиться по хозяйству, в общем, делать что-нибудь глупое. И выжить.