Линия, господа, линия – вот что главное! С неё, а не с доисторических петроглифов, началась и культура, и письменность, и искусство, и вообще – цивилизация!
Самая скучная – прямая, которая может быть бесконечной. А вообще линии бывают плавные, витиеватые, скачущие, изящные, колючие, гибкие, невероятно красивые и столь же невероятно – ужасные. Линия в руках художника – красота, в руках писателя – слово. Слово и рисунок роднит линия. И если плавные, выверенные штрихи художника обволакивают тебя, как кровеносные сосуды в теле, то слова в строчке – как кардиограмма, как отражение биения сердца.
Есть писатели, которые талантливо рисовали, Пушкин и Лермонтов первые тому примеры. Но есть и признанные художники, которым был дан дар слова. Если навскидку: Репин и Волошин, Петров-Водкин и Анненков, Юрий Юркун и Юрий Коваль. Примеры можно множить. Но лишь недавно я открыл для себя художника, скульптора, графика, который, на удивление, оказался к тому же незаурядным поэтом и прозаиком. Имя ему – Александр Бурганов. И линия для него, если продолжить метафору, и неожиданный абрис чуть ли не необъятной кровеносной системы художника-мастера, и, если хотите – рваная кардиограмма его сердца – в его поэтических или прозаических текстах.
Как тут не вспомнить Цветаеву? «Скульптор зависит от глины, Художник от красок. Музыкант от струн… – написала она однажды. – У ваятеля, художника, музыканта может остановиться рука. У поэта – только сердце…» А сам художник сказал проще: «Руки способны беспрерывно двигаться, как и слова… Они просят, обещают, призывают и гонят, они угрожают и умоляют. Они выражают ужас, страх, радость, печаль, сомнение, признание, раскаяние, умеренность, достаток, число и время. Разве они не способны возбуждать и успокаивать, умолять, одобрять, восхищать, изображать скромность?..»
Да, Бурганов необычный скульптор! Разумеется, академик, народный художник РСФСР, лауреат Государственной премии, доктор искусствоведения и профессор, ваятель с мировым именем. Да что я вам говорю, вы и сами знаете и памятник «Пушкин и Натали» на Арбате, и золочёный фонтан «Принцесса Турандот» там же. А памятник Пушкину в Вашингтоне, Лермонтову на Малой Молчановке, Василию Жуковскому в Баден-Бадене, таким же, как и он, писателям-художникам и – десятки других скульптур и аллегорических композиций, установленных по всему миру или хранящихся в самых именитых музеях? Но не многие знают ныне: он и поэт, и прозаик каких поискать. И совсем единицам известно, что всё началось в предвоенном Баку, и началось, вообразите… с убийства. Не пугайтесь – с убийства птицы.
«Жили мы в маленькой комнате, было нас четверо: папа, мама, бабушка и я. Каждый сидел на своей кровати, поджав ноги, потому что места в комнате оставалось на одну табуретку, которая и была нашим общим обеденным столом. Казалось, что всё так и будет: я всегда буду маленьким, бабушка старенькой, отец всегда будет, сидя на корточках, проверять тетради, а мать стирать. Казалось, что все мы появились в одно время… и смысл состоит в том, чтобы вечером пить чай. Но однажды, – пишет Бурганов – всё прервалось…»
В дом вошли двое. Нет-нет, не с подарками ребенку и, слава богу, не с наганами дьяволов из НКВД, чтобы арестовать кого-то, как это случалось в те страшные годы. Вошли – с живой птицей.
«Достаётся одеяло и занавешивается единственное окно, – пишет автор. – Включается электрическая лампочка, низко висящая над табуреткой. Отец достаёт топор, а люди кладут белую смирную птицу на табуретку… Что сейчас будет, неизвестно, но первой всё поняла птица, она взметнулась и начала биться о тёмное одеяло и белые стены. Потом она закричала, и крик её превысил всё возможное, его сила была так велика, что рухнули стены и звук распространился так бесконечно далеко, что я впервые понял, как невероятно огромен мир; что он состоит из неисчислимого количества городов и людей…»
Взмах топора, и брызнула кровь, обливая всех: бабушку, лампочку, стены, одеяло, книги, тетради, пришельцев, табуретку, летающие клочья газеты, на которой свершилась казнь…
«Эту птицу звали курица… Оказывается, – впервые изумился мальчик, – существует смерть, как конец, после которого уже не будет событий, не будет ничего… Я выбегаю на улицу, чтобы сообщить об этом людям. Надо что-то делать, надо собраться вместе и найти какой-нибудь выход… Смех мне был в ответ. Собралась толпа, и чем стремительнее и правдивее я говорил, тем смешнее было окружающим… Так и кончилось моё детство»...
От себя добавлю – так родился и Художник, и – Писатель!
«Великой игрой» назвал этот процесс наш герой. С тех дней он стал воспринимать себя в третьем лице. «Он встал, оделся, сейчас он начнёт работать», – говорил про себя «голосом диктора радио». И это раздвоение, этот «иступлённый надзор» за самим собой создавал ощущение необыкновенности и счастья, несмотря на всю нищету дома, но одновременно – убивал подлинную человечью душу. «Зажигая внутри себя новое солнце, мы отказываемся от настоящего. Занявшись собой, мы забываем об окружающих, о милых и близких нам людях, перестаём замечать их существование, как и своё собственное. И прожив отведённое каждому из нас время, мы узнаём, что сознательно от всего отказались ещё в начале. От любви, от нежности, от запаха цветов и вкуса яблок, от матери…»
«От матери»?! Стоп-стоп! Где-то нечто подобное я уже читал. Не у той же ли Цветаевой? Фразу об эгоизме, поразившую меня когда-то. «Пока не научитесь всё устранять, через все препятствия шагать напролом, хотя бы и во вред другим, – утверждала она, – пока не научитесь абсолютному эгоизму в отстаивании своего права на писание – большой работы не дадите…» Разве это не тот пожар творчества, который сжигает художника дотла?! Ведь Бурганов прямо пишет: «Мы не осознаём, что, вступив на путь будущего бессмертия, мы начинаем с того, что умерщвляем свою душу в самом начале…»
Именно этой историей про птицу, которая названа «Жертвоприношение», начинается замечательная экзистенциональная проза Александра Бурганова ещё из первой книги его – «Убить курицу», с подзаголовком «Фантастическая автобиография». В ней он «целует закрытые глаза» своего «далёкого детства, которые с такой пронзительной стереоскопичностью» видели жизнь. К стыду нашему, книга эта была напечатана в 1985 году, представьте – в Германии. И только через десять лет увидела свет в Москве, да и то в издании самого автора.
Ах, как он фантазиен, аллегоричен, мифологичен, метафоричен в своих искусных гипсовых, бронзовых, каменных и деревянных работах. Он ведь, представьте, стал даже родоначальником целого направления в художестве, которое назвал «новым романтизмом». Но только у человека с писательским даром метафоры как бы развиваются, разрастаются до осмысления важнейших жизненных вопросов. До линии, да, опять до линии уже целой жизни его.
Смотрите: вот бакинского мальчика послали за хлебом, дали рубль и вслед прокричали, сколько он должен принести сдачи. Какая ерунда, чушь, мелочь даже если бы он потерял рубль. Но это для нас. Для художника, владеющего словом, это оборачивается и метафорой, и чуть ли не «проклятием».
«Всю жизнь, – пишет он в книге, – я провёл, зажав в кулачок невыполненные детские обязательства. Всю жизнь, что бы я ни делал, я помнил, что должен очень скоро вернуться, чтобы отдать сдачу. Ведь меня ждут. И вся моя жизнь прошла под знаком невыполненного обещания. Что бы я ни делал: веселился ли за праздничным столом, произносил ли речь на общественном форуме, целовал ли девушку в тёмном подъезде, – всё я делал как бы одной рукой, ибо другая, зажатая в кулачок, держала сдачу, которую я должен был принести обратно. И если быть правдивым, можно сказать, что я никогда не веселился, никогда не чувствовал себя свободным, никогда не чувствовал себя способным к шутке, театральному действию, удовольствию… Я торопился, но не только потому, что был взрослым, а ещё и потому, что должен был вернуться в проклятое детство, зажав в потном кулачке проклятые серебреники. И жизнь пролетела так, что я её и не заметил… Этот долг, который я нёс через всю жизнь, эта двойная жизнь одновременно взрослого и ребёнка… Я был «невзрослым» и «неребёнком». Я не познал ни взрослой радости, ни детской простоты. А проклятые деньги, которые оказались никому не нужны, на самом деле сожгли мою душу. И никто не виноват…»
Так увидел прожитое недюжинный прозаик. В реале всё было, конечно, иначе. Пишут, что предками Александра Николаевича Бурганова по материнской линии были Туголуковы, рождённые от рода суздальско-нижегородского княжича XIV века по прозвищу Тугой Лук. Что бабку его, которая с семьёй ещё в начале прошлого века перебралась в Баку, спасаясь от голода, звали в городе не иначе как «княгиней». Что отец его, учитель математики, ради заработка рисовал гигантские портреты вождей к первомайским и ноябрьским праздникам, а мать работала на рыбокоптильном заводе. Вот она да отец и приучили сына к искусству. Последний не только привёл 12-летнего мальчика в музей, где «стоят золотые деревья и никогда не идут дожди», где, глядя на белые, нагие статуи, он решил, что это боги, «вечно и радостно смотрящие прекрасными глазами сквозь суету тех, кто может только смеяться…», но и отдал его в Дом художественного воспитания. И ведь удивительно, но много позже, когда он, уже студент Строгановки, придёт в Пушкинский музей в Москве на знаменитую «выставку подарков Сталину», то среди работ детей «солнечного Азербайджана» неожиданно увидит и свой подростковый рисунок – портрет Пушкина на коне.
Потом, потом в его реальной жизни будут и взлёты, и падения. Например, первое письмо из Третьяковке после первой же его работы в мраморе («Гром среди ясного неба, – воспарил он. – Теперь можно спокойно умирать»). Или встреча с Андреем Тарковским («Все мы были в одной компании, – вспоминал Бурганов. – Нас объединял бунтарский настрой, общее противостояние советской цензуре»), родство с которым вылилось у Тарковского в «Андрее Рублёве», а у Бурганова – в отливе «Оранты», скульптуры, созданной из медных троллейбусных проводов. Тогда Тарковский впервые пришёл в мастерскую скульптора и «под снопы дыма и огня» признался художнику, что ему «нравятся полёты во сне и наяву», которые Бурганов воплощал в скульптуре городских улиц. Ныне «Оранта» стоит в Большом Афанасьевском, где в 2001-м открылся Государственный музей – «Дом Бурганова», а рядом с ним, вернее у самого входа в музей, уже через год появился и скульптурный бюст Тарковского. А споры, наконец, с сумасбродным Лужковым, когда тот, оценив памятник «Пушкину и Натали», вдруг предложил в ажиотации восторга пробить (!) в мемориальном доме Пушкина на Арбате ещё одну дверь и в проломе этом и установить скульптурную пару: ну, дескать, пусть они как бы выходят из дома «по делам, или так – погулять…» А тот же памятник маркизу де Саду в его замке в Лакосте – в замке, который купил и восстановил знаменитый модельер Пьер Карден. Они с Бургановым познакомились ещё в 1970-х на выставке скульптора в Париже. А потом модельер предложил ему устроить парад его работ уже в самом замке. Вот тогда и родилась идея создать в замке скульптурный портрет мятежнику Донасьену Альфонсу Франсуа де Саду. И как, вы думаете, изобразил художник эту фигуру? Не поверите, но он вылепил всего-навсего две скрещённые на несуществующей груди героя руки. Уж не руки ли самого скульптора подсказали идею?!
Всё это сюжеты, которые так и просятся войти в три изданные Бургановым прозаические книги. Но их, не торопитесь удивляться, там нет. Потому что они – «цветной слайд» жизни, а не «рентгеновский снимок сути явлений» (как выразился сам писатель). «Жадно вглядываясь в него, вы видите, что это не только подлинное лицо мира, не только образ всего окружающего, но и ваш внутренний портрет… того, кто своей жизнью взялся проверить, что есть человек, каковы границы его красоты и низости, какую меру правды он может выдержать в этой короткой жизни, какова прочность души, сколько радостей и страданий способна она вместить. Подойти к самым пределам саморазрушения, за которыми уже нет человека, делать это на виду, от имени и по поручению всех, чтобы наглядно показать наши возможности и безмерную сложность жизни. И потому искусство – это не ремесло. Это самопожертвование для достижения правды». Позже в стихах добавит: искусство – это «безумие художника, который виноват за всех…», а в статье «Тайная свобода» и подчеркнёт, что в «суматохе нашей жизни – важно прикоснуться к этим хрупким письменам нашей всеобщей души»...
«Хрупкие письмена»! Нет, это не только линии графики его, холстов или глины, это ещё и те 70 с лишним рассказов, новелл, фантазий, притч, сновидений, преображений и литературных аллегорий его второй книги – «Капричос» (2005), которые по силе художественности, изобретательности, причудливости и глубине, по метафоричности, наконец, не уступают его предшественникам, художникам-писателям Анненкову, Петрову-Водкину, Коровину или, допустим, Юрию Юркуну. «Скрипка», «Сон о несправедливости добра», «Бабочка», «Откровение», «Почему мы не можем быть травой?», «Платяной шкаф», «Я забуду своё имя», «Расстрел на утренней заре», «Поиски детского имени», «Украденный Репин», «Слива в костюме», «Прощальный ужин» – это лишь малая часть названной книги, в которой свой, его, воздух, свой, неповторимый город, своя необъятная Вселенная. «Мы же открываем вселенную внутри самих себя, – напишет он как-то. – В нашем маленьком сердце таится огромный мир бесчисленных возможностей, необозримых пространств, страдания, красоты и низости». А ведь недавно вышла и третья книга Александра Бурганова – «Испания», где иллюстрированные путеводные зарисовки непринуждённо соседствуют с теми же метафорическими притчами о жизни и судьбе, которые, как и всё творчество прозаика, мы с полным правом можем назвать ныне и фирменным жанром писателя Александра Бурганова.
Новое слово в литературе сказать архисложно. Оно может быть найденной новой выразительностью, своим неповторимым стилем, созданием небывалого ещё художественного типа или литературным жанром. Вряд ли автор задумывался над этим, выплёскивая на бумагу свои «кардиограммы сердца» – прозаические фантазии. Но мы, встречая в каждой притче второй, а то и третий смысл, заложенный в них, невольно думаем и об этом. Что это? Да и «Капричос», заголовок второй книги, разве не объясняет многого? Это ведь тоже понятие со многими смыслами: каприз (если по-итальянски), наитие, шестое чувство, выход за принятые общественные мнения, отказ от доводов рассудка, наконец, фантастические сны и политическая сатира, если вспомнить 80 работ Франсиско Гойи в этом созданном им жанре.
Фантастические наития, сновидения Бурганова, его «капричос» надо читать по капле. По этюду в день, как стихи, ибо в них больше смыслов, чем слов и предложений. Только так можно узнать, что ангелы разговаривают с вами движением ресниц, что ты оказываешься не ты, а мальчик с мороженым, идущим за тобой, что можно позвонить по телефону Смерти, что есть на земле двор, где отсутствуют законы притяжения, что необыкновенно красивые белые статуи возникают на площадях из капель крови пролетевшей Горгоны Медузы, и, в конце концов, можно не только поговорить с твоей ожившей музой, но и сфотографироваться с ней у лучшего, разумеется, фотографа на Арбате.
В сновидениях, в потусторонних фантазиях автора мысль буквально купается и всегда мучительно ищет разгадки экзистенциальных видений. Ты словно пьёшь из стакана живительную влагу затеянной интриги, стремясь и в то же время боясь увидеть донышко её, которое всегда неожиданно, а чаще всего и страшно.
Где, например, тот дом на берегу моря, в котором он никогда не был, но в котором прошла вся его жизнь? Где ночной троллейбус, в котором у самой кабины водителя стояло сухое дерево с табличкой, на которой было написано его имя? А тот рынок-толкучка, где, поскользнувшись на апельсиновой корке, автор упал и… попал в выставленную на продажу картину «Поклонение волхвов»? Где тот обычный холодильник, открыв который автор видит не разнообразную замороженную еду, а беспредельный всамделишный и грязный океан, от вида которого кружится голова и пробирает тошнота, и где тот платяной шкаф, в котором художник спрятал от людей ангела? Где, наконец, фантастический аэровокзал, на полу которого лежат сгоревшие, обугленные тела всех великих поэтов мира, погибших в пламени своего внутреннего огня и… в двух шагах от неба, предназначенного для них? И был ли тот зал, куда на прощальный ужин статуи позвали своего ваятеля? Ведь он написал уже: «Я знаю о бессмысленности этого дара. О бессмысленности своего имени и дел своих. О грязи и лжи. О ненависти и предательстве. Да, я думаю о смерти. О поражении. О приближающейся развязке, которая ждёт каждого из нас…»
Тематика его притч, если можно так сказать о притчах, разнообразна. Улучшение мира через смерть искусства, разочарование в «мире вещей», вера в победу света, собственная кончина и жизнь, не принесшая результата, удел «маленького человека» и скрытые великие возможности его. Да, финалы этих рассказов почти всегда непредсказуемы, и потому, дочитав их до точки («до донышка»!), не только продолжаешь думать о них, но невольно возвращаешься к началу, чтобы перечитать уже узнанное. Я уже сказал о многозначности его прозы, о смысловой «слоённости» его эссе, но фокус в том, что сами смыслы эти, даже если ты уверился в них, миражны, как любимые лёгкие колеблющиеся занавески, гардины и платки в его графических и скульптурных работах, тот самый «пожар складок». Но то ли за ними, что вы подумали, или – нет? – словно спрашивает автор.
«Вот настал долгожданный день, – начинает он притчу «Признание». – За плечами годы труда и бессонных ночей. Я торжественно развязываю ленточки папок и раскладываю прямо на снегу перед лицом сияющего неба белые листы рисунков.
Внимательно, удивлённо, слегка покусывая губы, чтобы не выдать волнения, рассматривает великая Природа летящие линии моей души на белоснежной бумаге.
«Да, теперь можно. Вы доказали, что достойны получить то, о чём молили Небеса. Сегодня в знак признания и любви мы поцелуем вас, а затем, как обещали, выколем вам глаза».
Прямо на снегу среди мольбертов и перевёрнутых холстов возникает светящееся облако, ореол теней и упавшее крыло лебединых рук. От их свечения болезненно сжимаются глаза. Я подаюсь вперёд. Легчайший ветер из цветов и поцелуев. В следующее мгновение два клинка нездешней стали свободно и легко пронзают влажную сетчатку глаз.
Как ярко вспыхнул мрак! Оказывается, всё просто. Одно мгновение – и уже свершилось. Кровь хлынула на белую рубашку. Отныне мне дано не видеть ничего и быть свободным от пестроты бушующего мира. Зато теперь я буду видеть то, что недоступно никому. Жалкий реквизит реального пространства лохмотьями повиснет на плечах.
Начинает падать снег. Я улыбаюсь. С дырками вместо глаз я опускаюсь на колени. Великая Природа, теперь, когда я счастлив, успокой меня…»
О чём это – спросите? О тщете усилий, о всемогуществе природы явлений, о творении искусства и праве суда над ним. Но главное – это рассказ о двойном признании – сначала о признании Художника миром, а потом – о личном признании самого Художника в чём-то большем, чем участь Художника, в том, что для него не только ничего не кончилось, а напротив – только-только началось… Нечто невидимое пока ему самому, да и нам! Яблоко, конь, чудное дерево над ним, и в ветвях его обнажённая женщина-девочка – вот рисунок Бурганова, который сопровождает это необычное эссе. И не тот ли это рисунок, хочется спросить вслед, который он разложил перед Природой на белом снегу?
Всё загадка, всё ребус в прозе автора. Вот очередной, если хотите, философский парадокс автора, не лишённый самого глубокого смысла:
«Вы спрашиваете и хотите знать, что делать? Вы так болезненно возбуждены, это вопрос всей вашей жизни, и вы мучительно боитесь ошибиться… Но оглянитесь, разве цель – обязательный закон жизни? Разве горы что-нибудь делают? А небо и звёзды? А деревья и травы? Разве они что-нибудь делают?
Они растут, спят, безмолвствуют. Они ничего не выбирают, ни к чему не стремятся, они просто живут. Оказывается, можно жить и ничего не делать. Природа не имеет никакой цели. Это нам кажется, что волны ворочают камни, ветер ломает деревья, а деревья сопротивляются буре. Природа не имеет ни воли, ни задачи, ни озабоченности… Борьба, которой пронизано всё живое, есть результат встречи и перераспределения безликих сил, есть состояние хаоса, которому наша точка зрения придаёт иллюзию направленности.
Природа не имеет цели, потому что она бессмертна. Ей некуда торопиться и всё равно, что делать… Целенаправленную деятельность придумали мы… наше внутреннее «Я», когда осознало неизбежную конечность своего существования. Как заметалось наше сознание, обезумев от тошнотворного ожидания конца. «Надо что-то делать!» – закричал каждый из нас. Но такая цель неразрешима. Мы прекрасно знаем это, но всё снова и снова, как наркоманы, возбуждаем себя деятельностью. Постоянно ставим себе задачи, хотя каждая лишь заменитель той огромной неразрешимой цели.
Поэтому можно ничего не делать. Но как отвратительны и противны мне все те, кто действительно ничего не делает, потому что внутренне я завидую им. Потому что сам я не могу перешагнуть через себя, мне не хватает сил слиться с природой.
Что делать?
Ничего не делать.
Нет! Надо что-то делать. Безразлично что, лишь бы одурманить себя суетой сиюминутной деятельности».
Парадокс, конечно: делать – не делать? Как эхо и Герцену, и Чернышевскому, и многим другим гигантам именно дела. Разве не об этом великий «Андрей Рублёв» Андрея Тарковского, где даже мальчишка отливает колокол, а злые князья выкалывают глаза строителям, чтобы они не могли ничего больше создать? И разве не об этом тот давний спор нашего героя с мэром Лужковым, в котором, как помните, главным аргументом Бурганова было не ломать уже существующее, а – приумножать красоту? В том числе и красоту слова. Даже ценой собственной смерти. Да, суть многих, если не всех, «историй» художника – Смерть, Исчезновение, Прах. Но вопреки им, а может, и самому писателю, ожившими птицами всех его эссе вспархивают метафоры – верный признак настоящей литературы! – его сравнения и определения, то самое переименование мира, которое и отличает писателя. «Смятая бумага» у него – это девушка, ставшая женщиной, сознание – «шёлк», способный рваться, одежда – «вечная спасительная ложь», воспоминание – «покрывало детства». А «мохнатый ворох темноты», «тоска травы», «завиток судьбы», «бархат асфальта», «вулканы ревности», «сноп воды» и «ореол свиста» – это не метафоры? Не кардиограмма его сердца, рвущаяся линия, которая отнюдь не такая, как у всех у нас? И когда они, слова его, «приобретут всю полноту смысла и неотвратимости, – заканчивает он одну из притч, – они раздавят вас». Это из эссе «Смысл слов» Бурганова, одного из последних в книге «Капричос».
«Мы живём, окружённые миром слов, и часто, употребляя их, не задумываемся о смысле, – пишёт он в нём. – Дело даже не в нас, слова сами живут своей собственной жизнью.
Сначала в детстве – это просто звуки, которые что-то обозначают, но сами, как бабочки, не имеют отношения к смыслу, за который они ответственны. И мы сами метко играем ими, меняя, забывая или придумывая новые.
Но вот тот далёкий смысл приближается. Да, я говорю о любви и смерти. Слова, обозначающие это, вдруг неожиданно приобретают свинцовую тяжесть. Вы уже не слышите звука этих слов, а лишь только указания, которые несоизмеримы с вашими силами. Как листья, они падают и засыпают вас, мокрые и чёрные. Как во сне, прилагая все усилия, чтобы стряхнуть их, вы не можете пошевелиться. И когда они приобретут всю полноту смысла и неотвратимости, – заканчивает он уже приведённой мной цитатой, – они раздавят вас»…
А что для него страшнее смерти? Поругание святынь, когда в борьбе за их достоинство мы сами «добровольно и радостно даём согласие на свою смерть. И именно в этот момент мы, – заканчивает он, – бессмертны». Как у Цветаевой (помянем её и в третий раз!), она ведь тоже признавалась, что всю жизнь интересовалась двумя этими великими понятиями: «любовь» и «смерть». Смерть – и всё-таки вечно живущую любовь!
Я рад, что художник и писатель жив и я могу ему сказать то, что уже сказал. Жив не только в глине и мраморе его скульптур, в искусстве, но и в слове, едва ли не столь же вечном. Рад, как бы он ни относился к «цветному слайду жизни» и беспощадному «рентгеновскому смыслу» своей непреклонной души.
«Иногда на улице, – совсем уж непосредственно для пожилого 87-летнего человека пишет он, – меня окликают: «Привет, Бурганов!» В ответ я киваю. Но как объяснить им, что никакой я не Бурганов, что тот Бурганов, которого они имели в виду, где-то носится, а я просто Бурганов. Что я иду без всякой цели, что мне тяжело, что я думаю о весне, которой никогда уже больше не будет, что эта короткая прогулка скоро кончится, и я снова вынужден буду стать ненавистным самому себе Бургановым»…
Тоже смысл, но смысл имён – художника и человека. Да, его можно окликнуть ныне, как и любого простого смертного. На улице, в мастерской, на выставке и даже в музее, остановившись перед его работой. А можно окликнуть – в слове, если открыть первую или даже любую страницу его книг.
Ведь мы, как написал однажды он, «нечто большее, чем наша биография.
Вячеслав Недошивин