4 августа прекрасному поэту, прозаику, эссеисту, мифотворцу и мемуаристу, многолетнему обозревателю «Литературной газеты», коренному москвичу, члену Союза писателей СССР с 1974 года Сергею Мнацаканяну исполнилось 70 лет. «ЛГ» от своего имени и от имени читателей всея Руси от души поздравляет своего коллегу, друга и автора с юбилеем и желает ему здоровья и творчества.
* * *
Мой ангел, пролетая напролом,задел меня таинственным крылом.
На улицах качнулись фонари,
и что-то словно дрогнуло внутри.
Невидимая свистнула свирель,
с тех пор я потерял покой и цель.
И словно бы теперь живу во сне,
и в этом сне мой ангел снится мне…
Я б закричал в садах, объятых тьмой,
но знаю: не вернётся ангел мой.
Тоскую о единственной душе, –
мне с ней, увы, не встретиться уже.
* * *
Всё, казалось бы, славно на старости лет,Любе
временами фартило,
есть в кармане валюта на хмель и обед,
а любви не хватило.
Ты запоем пролистывал тысячи книг.
Не похож на кретина.
Но зачем-то под рёбрами мечется крик,
что любви не хватило…
Изнутри, ниоткуда такая тоска –
как волна, накатила!
между тем на земле просквозили века,
а любви не хватило…
Ты-то думал, что жизнь хороша и легка…
Ухмыльнись некрасиво:
слава богу, что жизнь до того коротка,
что любви не хватило.
80-е. ОТТЕПЕЛЬ
Весна – невыразимо нежная!Предвестьем радости иной
по склонам выползли «подснежники»,
из-под ресниц сочится гной...
* * *
...плещет век за спиною – любимый, отпетый, проклятый,поразвеялись там и любовь и Советская власть...
ну, давай, пацаны, засыпай его грязной лопатой,
чтобы здесь от тоски и напасти иной не пропасть...
Мы ужо над судьбой спохмела нахохочемся всласть!
* * *
Так вот – смещаются критерии,не выполняются гарантии –
и расползаются империи,
и разбегаются галактики...
А также более иль менее –
и под шумок, и под овации –
претерпевают изменения
устойчивые репутации...
Сомнительное мнётся кружево,
как снег над старою калиткою,
и судьбы, словно сумрак, рушатся,
и правда шьётся белой ниткою.
Пока идёт распад материи
и ломка старого сознания,
осуществляются мистерии
и отзываются рыдания...
Уходит будущее в прошлое,
а настоящее в грядущее,
пока поются песни пошлые
и строятся квартиры душные.
Неужто же венец творения
в руках всевышнего редактора,
который бешенство материи
выплёскивает из реактора?
Ужель промчится жизнь истошная,
по слякоти прощально шаркая?
Но нет – ревёт процесс истории,
и это рушит иерархии...
Покуда ставим многоточие,
учитывая бесконечное,
а также прочее и прочее –
сиюминутное и вечное!..
90-е. НАЧАЛО
Без бога в душе, без царя в головеРоссия летит в океане лавэ –
хрустит мировая валюта…
Куда ты попал, на «Титаник» какой,
а впрочем, махни на всё это рукой,
подумаешь – морок и смута.
Чиновные свечи в ладонях горят,
как будто открылся бы временный ад
в старинной Елоховской церкви,
стоят партократы, не веря в Христа,
но пуза и плечи истошно крестя,
и в чёрных костюмах, как черти…
Вот так промелькнули они по ТэВэ,
вот так-то прошлись колесом по тебе,
твои девяностые годы,
метут сквозняки, только тень на лице,
вот так-то навек обмишурились все,
кто жаждал любви и свободы.
Песка не хватает в песочных часах,
отечество спит – и в его небесах
уже не хватает озона,
под сенью знамён и газетных икон
в России отныне единый закон –
кирзовый закон Черкизона…
* * *
Из коммунального уютамы прорвались в капитализм…
…и всё понятней почему-то
тоска перемещённых лиц.
РОКОВОЙ СОНЕТ
...меня Москва с рожденья окружила,мне подмигнула и заворожила...
Завьюжила окрест – белым-бела,
и закружила и приобняла...
Я поглядел окрест – ну и дела,
такая неприличная морока,
по воле века, а скорее, рока
смыкается немыслимая мгла...
Давным-давно на тыщи мелких льдин
распалась жизнь, которая пленяла...
Ты оглянись – окрест такая синь,
как будто в небесах – и горя мало,
…а я ещё живу – неверный сын
московского Интернационала…
ЮБИЛЕЙ
Я скоро стану стариком,и остро в горле встанет ком,
что ты в больнице, а не дома,
такой дурак, такой бедняк,
но всё же, господи, не рак,
а язва или аденома...
Теперь живи – иллюзий без,
наперекор, наперерез,
но волею не Бога – чёрта:
вся жизнь – химический процесс,
да, этот мир придумал бес,
дерьмом полна его реторта!..
Природа всё-таки глупа –
готовит старикам гробá,
когда бы ими восхищаться,
носить с любовью на руках,
хотя б за то, что знают, как
на свете жить или прощаться.
Ты собирался долго жить,
и горевать, и ворожить,
приняв за чистую монету
весь этот мир, весь этот мрак,
где глаукома или рак, –
ну а зачем? ответа нету...
Я скоро стану стариком,
об этом ведаю тайком,
что вскоре мне взметнуться дымом
в родное небо, но о том,
что близко с вечностью знаком,
не признаюсь своим любимым.
* * *
В этой повести без названья,где несбыточный брезжит свет,
на земное существованье
отпускают немного лет…
Скоро кончится эта квота –
замираю на сквозняке:
ослепительная свобода
зябко чудится вдалеке…
* * *
Это русский Египет, это сфинксы в ночах Ленинграда,Памяти Ст. Л.
и потрёпанный Питер, объятый силками скорбей,
это сон Эрмитажа и сумерки Летнего сада,
где проносится «бентли», округлый, что тот скарабей.
То ли власть виновата, то ли просто плохая погода?
То ли в душах опять алкоголь разжигает пожар,
это русский Египет – великое время исхода:
миллионы сограждан заселяют замшелый Земшар.
Русский мiр пирамид и предательства слуг фараона –
вспоминается то, что не высказать в трепетных снах,
это было когда-то – во время, как водится, оно,
но опять повторится, коль дело – ну, попросту швах…
Между тем указует костистая кисть демиурга
в направленьи болот, на холмы и на топи Москвы,
это русский Египет – и магия Санкт-Петербурга,
что расходится снами и с нами выходит на «вы».
Это отсветы мумий витают в ночах Эрмитажа,
как летучие мыши в пещерах ушедших держав,
это русский Египет – утрата, потеря, пропажа,
но за то воровство не схватить никого за рукав…
Распадается мир, в запредельные дали углýбясь,
и – откуда неясно – прощальный доносится вой,
и на это с презреньем взирает бессмертный Анубис,
чуть качая бесстрастно собачьей кривой головой…
МЕЖИРОВ
Мне помнится бильярдный стол в мансарде,и на сукне тяжёлые шары,
которые в немыслимом азарте
сшибались, словно в космосе миры...
Планеты эти из слоновой кости
и плотное зелёное сукно...
И сам я, бильярдистом званый в гости,
смотрел на мир, как в тёмное окно...
Он был поэт и гений биллиарда,
мистификатор и интеллигент,
один из тех столпов, кто послезавтра
войдёт в число таинственных легенд.
Меняет жизнь свои ориентиры,
и в этом ей подыгрывает власть.
Гудят пиры, взрываются квартиры,
и ослепляют деньги, а не страсть.
Но вечный бой затронул не кого-то,
и почему-то багровеет снег,
и вот уже с разбитого капота
сползает тихо сбитый человек…
А вечность потихоньку убывает,
как будто книгу странную прикрыл.
… – В поэзии прогресса не бывает, –
мне Межиров когда-то говорил.
* * *
Ревёт над миром ночное время,и человек в тупике вселенной
объят метелью обыкновенной,
поди, поставь его на колени!..
Да, вы навидались Европ и Азий,
не остерегаясь случайных связей!..
А в мире бродит в сетях транзита
синдром иммунного дефицита...
Неужто жизнь навсегда разбита,
и мир у ядерного корыта
вдруг замер: – Аидом сквозит из трещин
на семь миллиардов мужчин и женщин...
– Как поживаете вы? – Хреново!
Не то затменье, не то война...
Как классик молвил бы: – Tempo nuovo...
По-русски – новые времена!
Жизнь – это сон, но весьма опасный,
а вы в ладони её прекрасной
не трепыхались, как светотени
в хитросплетениях сновидений?
Я сам метался в ночной метели
на той планете, под стать Голгофе,
в каких-то барах, не помня цели,
хлебал потёмки, как чёрный кофе.
На захолустных аэродромах
ждал самолётов, как серафимов,
и кисти траурные черёмух
качались, сумерки отодвинув...
Вот такая получилась икебана…
сновиденья, чей алфавит уборист,
нежно вспомнить терпкие имена
юных барышень и молодых любовниц.
И втянуть ноздрями горячий дух
жаркой плоти и сырости из былого –
все они превратились в кривых старух,
ты скажи им спасибо и вспомни снова.
Этот абрис и тонкий овал лица.
Вспомни снова – всё вкрадчивей и дороже
этот нежный запах горячей кожи,
что не скажешь на белых полях листа.
В коридорах редакций и совконтор
я отмерил тысячи километров,
не любил властей и не верил в мэтров,
и ушёл в себя, как в потёмки вор...
Растворилась душа в запредельном мраке,
ниоткудова вырвать небесный свет,
что осталось? – только стопа бумаги
от горячей жизни, которой нет...
...А стихов не датировал – вперемежку
с жизнью, спермой, спиртом судьба текла,
и плевать, если вдруг выпадала решка
вместо задуманного орла.
что и пульс обрывался гнилой бечевой,
и казалось – по сердцу все трещины мира
пролегли, разрывая его.
А сквозь трещины эти являлись виденья,
ослепляя на все времена,
чтобы там, где в просветы срывались каменья,
приоткрылась иная страна.
В ту страну поезда не отходят с перронов,
самолёт не рванёт в те края,
там уже ничего твою душу не тронет,
всё на свете по новой кроя...
Только ветка качнётся, и дрогнет ресница,
и утонет во тьмах материк,
а в разорванном сердце щебечет синица –
на руинах гнездо мастерит...
оказывается, поэты до пенсии доживают,
и в этом виной, наверное, словесное серебро,
за которое почему-то сегодня не убивают…
В бессонной душе поэта проходит за веком век,
несутся на меткий выстрел матёрые бандюганы:
Россия, как мясорубка, работает без помех –
всё перемелят начисто телевизорные экраны.
Поэт всегда одиночка, поэтому обречён
на жизненное забвенье, на мизер посмертной славы,
особенно
Не то затменье, не то война...
Как классик молвил бы: – Tempo nuovo...
По-русски – новые времена!
Жизнь – это сон, но весьма опасный,
а вы в ладони её прекрасной
не трепыхались, как светотени
в хитросплетениях сновидений?
Я сам метался в ночной метели
на той планете, под стать Голгофе,
в каких-то барах, не помня цели,
хлебал потёмки, как чёрный кофе.
На захолустных аэродромах
ждал самолётов, как серафимов,
и кисти траурные черёмух
качались, сумерки отодвинув...
ИКЕБАНА
Человека застрелили из нагана –Вот такая получилась икебана…
* * *
Жизнь прошла и пора оглянуться насновиденья, чей алфавит уборист,
нежно вспомнить терпкие имена
юных барышень и молодых любовниц.
И втянуть ноздрями горячий дух
жаркой плоти и сырости из былого –
все они превратились в кривых старух,
ты скажи им спасибо и вспомни снова.
Этот абрис и тонкий овал лица.
Вспомни снова – всё вкрадчивей и дороже
этот нежный запах горячей кожи,
что не скажешь на белых полях листа.
В коридорах редакций и совконтор
я отмерил тысячи километров,
не любил властей и не верил в мэтров,
и ушёл в себя, как в потёмки вор...
Растворилась душа в запредельном мраке,
ниоткудова вырвать небесный свет,
что осталось? – только стопа бумаги
от горячей жизни, которой нет...
...А стихов не датировал – вперемежку
с жизнью, спермой, спиртом судьба текла,
и плевать, если вдруг выпадала решка
вместо задуманного орла.
2001-й. ДЕКАБРЬ
Так второго и третьего сердце щемило,что и пульс обрывался гнилой бечевой,
и казалось – по сердцу все трещины мира
пролегли, разрывая его.
А сквозь трещины эти являлись виденья,
ослепляя на все времена,
чтобы там, где в просветы срывались каменья,
приоткрылась иная страна.
В ту страну поезда не отходят с перронов,
самолёт не рванёт в те края,
там уже ничего твою душу не тронет,
всё на свете по новой кроя...
Только ветка качнётся, и дрогнет ресница,
и утонет во тьмах материк,
а в разорванном сердце щебечет синица –
на руинах гнездо мастерит...
ПРОРОЧЕСКОЕ
Пошла седина – в бороду, а бес – в ребро,оказывается, поэты до пенсии доживают,
и в этом виной, наверное, словесное серебро,
за которое почему-то сегодня не убивают…
В бессонной душе поэта проходит за веком век,
несутся на меткий выстрел матёрые бандюганы:
Россия, как мясорубка, работает без помех –
всё перемелят начисто телевизорные экраны.
Поэт всегда одиночка, поэтому обречён
на жизненное забвенье, на мизер посмертной славы,
особенно
если пророчествует,
и вдруг за его плечом
дрожа, как мираж в пустыне, разваливаются державы!
чтоб протыриться в самую сущность вопроса
посреди президентов и прочих ломак,
надо выпить гранёный стакан «кальвадóса»...
Ибо истина выше деревьев и крыш
и страшнее стремительной скорости звука,
даже если окрест захолустный Париж
и тебя, как кусок, заедает житуха...
От Китайской стены до прошедшей войны,
как пока ещё чудится в неком астрале,
веет полураспад бесподобной страны,
от которой одни очертанья остались...
Мы озябли в сетях старорусской зимы,
ну а если взглянуть беспристрастно и мудро,
как нам быть с этой участью, взятой взаймы?
ведь она – боже правый! – такая лахудра.
...................................................................
мы пили портвейн до утра,
мы юность на рифмы ухлопали
в надежде любви и добра...
Гуляли высокие градусы
в твоей катастрофной крови,
а выпало минимум радости
и мало добра и любви...
А где-то великая «Таврия»
и классно положенный гол,
чтоб выла братва легендарная:
«Брависсимо, Саша! Футболь!..»
Из прошлого тянутся синие
в похмельном рассветном дыму
гирлянды прекрасной глицинии
в твоём – наконец-то! – Крыму...
в европейской ночи
твои тонкие руки
так во снах горячи...
Только милую душу
я впотьмах упустил,
и проспал, и прослушал
шелест ангельских крыл.
Это скоро угаснет –
я и так проживу,
сновиденья ужасней,
чем тоска наяву...
Этот мир беспросветный
как огромный пустырь,
этот свет безответный
шепчет сердцу: – Остынь...
Но беглец и любовник,
продираюсь хрипя
сквозь туман и терновник,
чтоб коснуться тебя.
Это пахнет наивом,
только не утаить:
под ногой – над обрывом –
обрывается нить...
Они приникали, обволакивали, обжигали то горячей волной, то ледяным касанием, могли прильнуть и отхлынуть.
Иные казались паром – так быстро испарялась толика нежности, которая едва возникала на губах и молниеносно таяла в атмосфере непрочной встречи.
Иные из них – холодные и рыхлые, как подтаявший ноздреватый лёд, доживающий свои последние минуты.
Непостоянство и зыбкость, характерные для воды, отличали сущность почти каждой особи прекрасного пола, были полной противоположностью мужской, стремящейся к статике и однообразию.
Они текли и обтекали его на протяжении всей жизни, и мой герой уже перестал воспринимать присутствие женщины в его жизни как некую постоянную константу.
В некотором смысле он был героем драмы, в которой не было ничего статичного и постоянного.
Когда они припадали к плечу своими прелестными головками, вспоминалось, что внутри черепов, задрапированных неотразимыми локонами, плещется девяносто процентов воды, из которых состоит мозг. Груди стекали вниз по милым телам и растекались, как блины под твоими жадными пальцами. Эта вода выплёскивалась из ладоней, растекалась окрест и истекала без остатка, ничего не оставляя в ладонях и разве что оставляя на душе следы расплёснутой кислоты и обожания.
Это был непрерывный в своих изменениях бесконечный поток прелестной, алчной, соблазнительной воды, украшающей жизнь мужской половины человечества.
Я и поныне люблю эту мерзкую и прекрасную воду.
– Надо ж быть такими чудаками!
словно эхо последнего класса, –
ты под вьюгой с открытой стоишь головой,
жизнь ещё почему-то прекрасна.
Ах, какая погода гудит в январе –
из рассветного снега в забаву
упоительно было на школьном дворе
конструировать снежную бабу.
Ту, что не из ребра, ту, что из серебра
чуть примятого школьного снега,
словно в белом халате своём медсестра
опускается запросто с неба...
Просто так куролесить, валять дурака
и снежком запустить вслед знакомым,
и не ведать, что жизни крутые снега
собираются яростным комом.
Старый друг да подруга московских снегов
от самих от себя уносились –
вслед не кинуть снежком, нет оттуда звонков,
только гиблая зимняя сырость.
Дурачки и юнцы, далеко-далеко
это таинство тяги взаимной,
там свернулось рассветных снегов молоко
над моею окраиной дымной...
Там забытая жизнь, там Медведково спит,
там по кухням бегут тараканы,
из-под крана вода, как разбавленный спирт,
закипает в гранёном стакане.
Там растаяла снежная баба твоя,
а потом завертела житуха...
Где простая и нежная баба моя? –
ни привета, ни слуха, ни духа.
Спотыкаясь впотьмах среди свадеб и тризн,
протираешь глаза рукавицей –
это тает твоя расчудесная жизнь,
пролетает метельною птицей.
Не вернуться назад, в школьный тот палисад
и не хлопнуть забитою дверью,
только хлопья над городом, хлопья летят,
словно выстрелом выдраны перья...
Но сквозь ночь и сквозь гиблый туман января
продирается что-то наружу –
и замрёшь, словно вкопанный, благодаря
память, эту душевную стужу...
где не простят такую красоту!..
Моя душа, изорванная в клочья,
твоё дыханье ловит на лету…
Не более того, мой друг мгновенный,
ты скрылась, словно синий шелест вьюг…
Из-за такой не страшно резать вены
или стреляться в ярости, мой друг.
Не жалуюсь, а всё такая жалость,
что пеплом разметался нежный жар.
Прости меня, потерянная радость,
за то, что рук твоих не удержал…
историческая хрень,
сквознячок замоскворецкий
вознесенская сирень.
Это было да не сплыло –
но осталось навсегда:
легендарные могилы
и всеобщая беда…
Эта музыка звучала
так, что шар земной гудел,
и переполнялась чара
полугениальных дел.
Планов полукриминальных,
тень ложилась на чело,
и от дней твоих фатальных
не осталось ничего…
синица светит жёлто-синим опереньем
словно на доске рисуем мелом,
влажной тряпкой – раз и стёр мелок,
словно стёр ещё один мирок…
Всё на этом свете эфемерно,
а на том?... Да и на том, наверно,
где скитаться до скончанья дней
тенью в мире зыблемых теней…
по-душевному светла,
Мама тихо напевала
у плиты и у стола…
Мама пела тихо-тихо
у стола и у окна,
но прошло земное лихо,
наступила тишина…
Время остаётся мало,
остаётся ни на грош…
Что сказать?
– Спасибо, Мама,
что из прошлого поёшь.
от «Бога нет» – до «Господи, прости»,
ты лучше выпей на прощанье водки
иль «Осень патриарха» перечти»...
* * *
Как сказал бы нам Эрих Мария Ремарк, –чтоб протыриться в самую сущность вопроса
посреди президентов и прочих ломак,
надо выпить гранёный стакан «кальвадóса»...
Ибо истина выше деревьев и крыш
и страшнее стремительной скорости звука,
даже если окрест захолустный Париж
и тебя, как кусок, заедает житуха...
От Китайской стены до прошедшей войны,
как пока ещё чудится в неком астрале,
веет полураспад бесподобной страны,
от которой одни очертанья остались...
Мы озябли в сетях старорусской зимы,
ну а если взглянуть беспристрастно и мудро,
как нам быть с этой участью, взятой взаймы?
ведь она – боже правый! – такая лахудра.
...................................................................
Памяти Саши Ткаченко
Мой друг, в золотом Симферополемы пили портвейн до утра,
мы юность на рифмы ухлопали
в надежде любви и добра...
Гуляли высокие градусы
в твоей катастрофной крови,
а выпало минимум радости
и мало добра и любви...
А где-то великая «Таврия»
и классно положенный гол,
чтоб выла братва легендарная:
«Брависсимо, Саша! Футболь!..»
Из прошлого тянутся синие
в похмельном рассветном дыму
гирлянды прекрасной глицинии
в твоём – наконец-то! – Крыму...
* * *
Во всемирной разлуке,в европейской ночи
твои тонкие руки
так во снах горячи...
Только милую душу
я впотьмах упустил,
и проспал, и прослушал
шелест ангельских крыл.
Это скоро угаснет –
я и так проживу,
сновиденья ужасней,
чем тоска наяву...
Этот мир беспросветный
как огромный пустырь,
этот свет безответный
шепчет сердцу: – Остынь...
Но беглец и любовник,
продираюсь хрипя
сквозь туман и терновник,
чтоб коснуться тебя.
Это пахнет наивом,
только не утаить:
под ногой – над обрывом –
обрывается нить...
ЛЮБОВЬ ВОДЫ
Женщины были как вода.Они приникали, обволакивали, обжигали то горячей волной, то ледяным касанием, могли прильнуть и отхлынуть.
Иные казались паром – так быстро испарялась толика нежности, которая едва возникала на губах и молниеносно таяла в атмосфере непрочной встречи.
Иные из них – холодные и рыхлые, как подтаявший ноздреватый лёд, доживающий свои последние минуты.
Непостоянство и зыбкость, характерные для воды, отличали сущность почти каждой особи прекрасного пола, были полной противоположностью мужской, стремящейся к статике и однообразию.
Они текли и обтекали его на протяжении всей жизни, и мой герой уже перестал воспринимать присутствие женщины в его жизни как некую постоянную константу.
В некотором смысле он был героем драмы, в которой не было ничего статичного и постоянного.
Когда они припадали к плечу своими прелестными головками, вспоминалось, что внутри черепов, задрапированных неотразимыми локонами, плещется девяносто процентов воды, из которых состоит мозг. Груди стекали вниз по милым телам и растекались, как блины под твоими жадными пальцами. Эта вода выплёскивалась из ладоней, растекалась окрест и истекала без остатка, ничего не оставляя в ладонях и разве что оставляя на душе следы расплёснутой кислоты и обожания.
Это был непрерывный в своих изменениях бесконечный поток прелестной, алчной, соблазнительной воды, украшающей жизнь мужской половины человечества.
Я и поныне люблю эту мерзкую и прекрасную воду.
ЯПОНАМАТЬ
Весь бомонд читает Мураками…– Надо ж быть такими чудаками!
БЛАГОДАРЕНЬЕ
Отзовётся былое метельной Москвой,словно эхо последнего класса, –
ты под вьюгой с открытой стоишь головой,
жизнь ещё почему-то прекрасна.
Ах, какая погода гудит в январе –
из рассветного снега в забаву
упоительно было на школьном дворе
конструировать снежную бабу.
Ту, что не из ребра, ту, что из серебра
чуть примятого школьного снега,
словно в белом халате своём медсестра
опускается запросто с неба...
Просто так куролесить, валять дурака
и снежком запустить вслед знакомым,
и не ведать, что жизни крутые снега
собираются яростным комом.
Старый друг да подруга московских снегов
от самих от себя уносились –
вслед не кинуть снежком, нет оттуда звонков,
только гиблая зимняя сырость.
Дурачки и юнцы, далеко-далеко
это таинство тяги взаимной,
там свернулось рассветных снегов молоко
над моею окраиной дымной...
Там забытая жизнь, там Медведково спит,
там по кухням бегут тараканы,
из-под крана вода, как разбавленный спирт,
закипает в гранёном стакане.
Там растаяла снежная баба твоя,
а потом завертела житуха...
Где простая и нежная баба моя? –
ни привета, ни слуха, ни духа.
Спотыкаясь впотьмах среди свадеб и тризн,
протираешь глаза рукавицей –
это тает твоя расчудесная жизнь,
пролетает метельною птицей.
Не вернуться назад, в школьный тот палисад
и не хлопнуть забитою дверью,
только хлопья над городом, хлопья летят,
словно выстрелом выдраны перья...
Но сквозь ночь и сквозь гиблый туман января
продирается что-то наружу –
и замрёшь, словно вкопанный, благодаря
память, эту душевную стужу...
ЛЮБОВНОЕ
Ты так прекрасна в этой жизни волчьей,где не простят такую красоту!..
Моя душа, изорванная в клочья,
твоё дыханье ловит на лету…
Не более того, мой друг мгновенный,
ты скрылась, словно синий шелест вьюг…
Из-за такой не страшно резать вены
или стреляться в ярости, мой друг.
Не жалуюсь, а всё такая жалость,
что пеплом разметался нежный жар.
Прости меня, потерянная радость,
за то, что рук твоих не удержал…
* * *
Эхо музыки советской,историческая хрень,
сквознячок замоскворецкий
вознесенская сирень.
Это было да не сплыло –
но осталось навсегда:
легендарные могилы
и всеобщая беда…
Эта музыка звучала
так, что шар земной гудел,
и переполнялась чара
полугениальных дел.
Планов полукриминальных,
тень ложилась на чело,
и от дней твоих фатальных
не осталось ничего…
МОСКОВСКИЙ МАЗОК
…а на балконе – снег взбивая, как суфле,синица светит жёлто-синим опереньем
* * *
Всё непрочно в мире, что имеем,словно на доске рисуем мелом,
влажной тряпкой – раз и стёр мелок,
словно стёр ещё один мирок…
Всё на этом свете эфемерно,
а на том?... Да и на том, наверно,
где скитаться до скончанья дней
тенью в мире зыблемых теней…
МАМА
В мире горя и аварий,по-душевному светла,
Мама тихо напевала
у плиты и у стола…
Мама пела тихо-тихо
у стола и у окна,
но прошло земное лихо,
наступила тишина…
Время остаётся мало,
остаётся ни на грош…
Что сказать?
– Спасибо, Мама,
что из прошлого поёшь.
* * *
Он скоро оборвётся, путь короткий,от «Бога нет» – до «Господи, прости»,
ты лучше выпей на прощанье водки
иль «Осень патриарха» перечти»...