Константин Комаров
Посмотрим, чем порадовала нас толстожурнальная поэзия в марте – открывающем весну месяце, который Дмитрий Мережковский в 1894 году поэтически изобразил как время победы весны над зимой, то есть – в символистской оптике – Жизни над Смертью.
Март
Больной, усталый лёд,
Больной и талый снег…
И всё течёт, течёт…
Как весел вешний бег
Могучих мутных вод!
И плачет дряхлый снег,
И умирает лёд.
А воздух полон нег,
И колокол поёт.
От стрел весны падёт
Тюрьма свободных рек,
Угрюмых зим оплот, –
Больной и тёмный лёд,
Усталый, талый снег…
И колокол поёт,
Что жив мой Бог вовек,
Что Смерть сама умрёт!
На момент написания этого обзора «Журнальный зал» пребывает в анабиозе из-за грандиозного технического сбоя, в результате которого портал, что называется, «лёг». Хочется верить, что к выходу обзора работа ЖЗ восстановится (ибо куда мы без него?), а пока обратимся к мартовским публикациям, доступным непосредственно на сайтах соответствующих журналов.
В мартовском «Знамени» дебютирует с подборкой «Технический переводчик» читинский поэт Екатерина Малофеева. «Антипоэтичность» заглавия оказывается обманчива: стихи насыщены напряжённым лиризмом, нерв которого часто оформляется фольклорными интонациями и мотивами, в частности, хтоническими и танатологическими. Так, в первом стихотворении эксплицирован сюжет взросления – от зачина детской считалки («кто ты будешь такой? / царь, царевич, король, королевич, / сапожник, портной, айда за мной») до отнюдь не детских вопрошаний в финале («кто тебя помнит, кто тебя тратит, / кто возвратит ко мне»). Этот сюжет горького взросления в суровом промышленном дальневосточном антураже разворачивается на протяжении всей подборки («где же на них управа, глянь, ну совсем же дети», «в маршрутке одинокая старуха / пристала с разговорами к мальчишке»).
Жизнь в оптике Малофеевой всё время незримо и таинственно подсвечивается смертью («гниют пустоты там, / где целует дно», «это страницы контактов мёртвых, / даже в анкетах на мёртвом что-то», «сети улов в цифровой могиле», «горстка холодной земли в ладони / – будто бы поцелуй»), наводящей на резкость, делающей более рельефными очертания индивидуального бытия, как это происходит, например, в стихотворении, явственно несущем на себе отголоски державинского фаталистического гула («Где стол был яств, там гроб стоит», «Река времён в своём стремлении...» etc.):
Она была – её не стало.
Где дом стоял – там в небо дым.
Куски горячего металла,
недавно бывшего живым,
дышали в землю мёртвым, мёртвым
неостывающим теплом.
Поблёкли цифры, буквы стёрты,
на фото треснуло стекло,
оврагом взгорок перерезан,
на солнце выцвели цветы.
Где в землю сеяли железо,
давным-давно взошли кресты.
Но сдержанный, умело темперированный и при этом горячий, живой и ощутимый лирический напор этой поэзии удостоверяет: не всё «вечности жерлом пожрётся», потому что «нарастёт тенётами память вновь» и станет «зримо прошлое», «кошка съест боль» и «всем отзовётся прожитое». Останутся и трагически погибшая «красотка Нина», и коллега Владимир Аполлинарьевич, и реаниматолог Света с её «профдеформацией». Останутся свет, музыка и боль («рассказываешь об этом / и тебе больно, больно, больно»). Стихи – останутся.
В мартовском «Новом мире» ещё один дебют – подборка костромича Константина Матросова «С головой». Если у Малофеевой лирическое начало гармонически уравновешивает и в некотором роде аннигилирует страшное и хтоническое, то у Матросова лирическое часто – форма проявления и обострения жутковатого. Собственно, довольно сложно устроенный лиризм – это как раз то, что выделяет этого поэта на фоне многочисленных авторов рифмованных страшилок и разнообразной в своём однообразии «дарк-поэзии». Поэтические сюжеты и ситуации у Матросова при всей их пугающей сюрреалистичности наглядны и психосоматически ощутимы. Так, в стихотворении «Стадо» «к забойщику во сне приходит стадо / Безжалостно убитых им коров», которые «стоят и смотрят – больше ничего», причём смотрят не глазами, а неожиданными в данном контексте «веждами». А финальный сонет подборки о кошке, которой мыши заменили погибших котят, манипулятивным и «слезодавильным» мешают счесть именно его лирическая убедительность и своеобразный рациональный (вот оно «головное», препарирующее бессознательное и тем высвечивающее и нащупывающее его глубину) «анализ» иррационального:
Интересно и необычно метафорическое мышление Матросова, родственное, кажется, причудливой образности единственного русского сюрреалиста Бориса Поплавского. Его метафоры всегда заряжены экспрессией (недаром поэт давно занимается немецким экспрессионизмом, переводит Георга Гейма, Георга Тракля и др.), «весомы, грубы, зримы». Так, на стройке «питаются сухими кирпичами / Жирафы бесконечными ночами», а «влюблённые строительные краны» становятся суррогатной проекцией не случившейся любовной истории лирического героя. Слон (верлибр о котором отсылает к гумилёвскому «Моя любовь к тебе сейчас – слонёнок…») сравнивается со «сбежавшей колоннадой античного храма», а в «маленьком русском сердце» лирического героя «постоянно идёт снег».
Покрывающая землю «щетина мертвеца», ожившая «одна нога / отдельная от остального тела» с «внезапно выросшей куда-то вбок / Из голого сустава головою», материализовавшаяся в «пустоту, всё всасывающую теперь» тень и другие приметы «страшной баллады» (этот почтенный поджанр романтизма специфически реанимируется Матросовым) действительно пугают, потому что не хотят напугать, а просто даны как рядовые элементы художественной реальности, как вполне узнаваемые чувства (любовь, ревность, печаль) и эмоциональные реакции – в общем ряду. «Ненормальное» органично инкорпорировано в «нормальное», смешное смешано с жутким («Всё это, может, было бы смешно, / Когда бы не было настолько жутко», – иронизирует Матросов, перефразируя Лермонтова). Граница между ними если и есть, то размыта до предела, и эта пограничность погружённого в быт и растворённого в нём «хоррора» как раз более всего вгоняет читателя в состояние рецептивного неуюта.
Льющийся с неба в страшном сне забойщика коров «багровый тёплый дождь» и «кровавые комары», которых мирно шлёпают соседки из стихотворения «Прыг-скок», состоят из одной крови, потому что кровь в принципе одна. А спасение от примитивного зла обыденности («подсрачников и оплеух» одноклассников, например) если где и находится, то в привольных и романтических «иных мирах» книг («О, книги, спасите, спасите, / Спасите, спасите меня!»), в котором можно (и нужно) пропасть «с головой». Именно такому «пропаданию» «в романах Стругацких и Верна» «с фонариком под одеялом» посвящено заглавное стихотворение подборки (окликающее, конечно, «Книги в красном переплёте» Марины Цветаевой), являющееся своеобразным ключом к стратегии Матросова: «книжный мальчик» и в реальности ищет (и находит) «книжное», оказывающееся порой реальнее самой этой реальности. Не литература, таким образом, подражает жизни, а жизнь – литературе. Оскар Уайльд был бы доволен. Да и Эдгар Аллан По, пожалуй, тоже.
А в мартовской «Звезде» обнаруживаем «Стихи» далеко не дебютанта, но постоянного автора журнала Дениса Кальнова. Его поэтический мир (совсем иной, нежели у Матросова) исполнен особого петербургского гармонического изящества и богат культурными аллюзиями, в большинстве своём обращёнными к Серебряному веку русской поэзии. С одной стороны, символистские «отзеркаленно-зыбкий / свет, по кровле плывущий едва», «отдалённая музыка речи», «лик Египта / под кантилену манускрипта» на Университетской набережной, «проём, продлённый иллюзорностью», сонные «наплывания», в которых трудно различить действительное и примнившееся. А с другой, акмеистический «сгусток света лампы скучной, / простых вещей безмолвный рай», выхваченные острым зрением и насыщенные переживаниями детали пространства: «ночь с алебастром сухой метели», «бумажный кораблик проплывший», «под липовым взрывом – скамья», «понурый взгляд грузовика», «полдень бессловесный» в «районе скучноватом», «будильник вечно однозвучный», как пушкинский «колокольчик» и его же «жизни шум».
Насквозь петербургское, время этих стихов – это некое размывающее «циферблатное тик-так», смутно припоминаемое «всегда», развёрнутое в прошлое («кто-то лет сто отмотал назад») и застывающее в «электрически-ровном свеченье» вечности:
Судьба и время, тусклый свет
вольфрама, вытянутый след
вдвойне ускоренной эпохи
уже вбираются на вдохе,
где ночь и вечность тет-а-тет.
Поэтика Кальнова чутка к нюансам, поэт стремится к точности в передаче картин и ощущений, к чёткости уловления трудноуловимого: так, «некто юный, как Давид», что «по плитке площади бежит» напоминает персонажа «фильма позднего Висконти». Кажется, Висконти упомянут здесь неслучайно: стихи эти вообще вызывают стойкие ассоциации с итальянским неореализмом, только осуществляемым не кинематографическими, а поэтическими средствами. И это ощутимо индивидуализирует могущую показаться на первый, неприхотливый, взгляд вторичной, но оказывающуюся чрезвычайно любопытной при внимательном считывании поэзию Дениса Кальнова, «сквозной сюжет» которой начинён «радостью узнавания», «внезапно-точной рифмой лиц» и трепетным опасением, «что чудо пропадёт немедленно».
Традиционный финальный список подборок, на которые стоит обратить внимание, будет сегодня – в силу вышеуказанных технических причин – короче, чем обычно, но тем не менее будет: «Иж Юпитер-3» Александра Переверзина («Знамя»); «Стихи и мантры» Евгения Чигрина и «Два стихотворения» Андрея Василевского («Новый мир»), «Стихи» Данилы Крылова и «Стихи» Арсения Ли («Звезда»).
«Услышимся» через месяц!