Денис Гуцко считает, что литература без читателя никогда не останется
– Денис, вы постоянный автор «Свободной прессы», неравнодушно откликаетесь на украинские события. Что для вас означает быть патриотом своей страны? И как преломляется (если преломляется) в контексте войны понятие патриотизма?
– Мой отклик на украинские события вовсе не произрастает из чувства патриотизма. Майдан для меня плох не тем, что затронул интересы российского государства или задел во мне лично некое имперское чувство – он плох главным образом тем, что привлёк в качестве ударной силы ультраправых радикалов, полагая, возможно, что в нужный момент сумеет отодвинуть их в сторонку. Я вырос в Тбилиси и в своё время наблюдал воочию за тем, как развивались сюжеты националистической революции под руководством Гамсахурдиа и компании. Я знаю не по учебникам: вооружённые маргиналы, подогретые националистической риторикой, допущенные однажды порулить страной, на задний план добровольно не уходят. Вытеснение их на обочину политической жизни – всегда вопрос затяжного хаоса и большой крови. Что мы и видим на Украине: Дом профсоюзов, легализация боевиков через нацгвардию, жестокость нацгвардии в Донбассе (почитайте, что пишут профессиональные украинские журналисты о том, кто и как воюет в батальоне «Азов», например). И – что немаловажно, совершенно садистская реакция огромной части так называемых украинствующих, радующихся каждой смерти «колорада». Всё это прямые следствия преступной беспечности патриотов майдана в отношении к доморощенному неонацизму имени Степана Бандеры. Новая Украина вызывает у меня отторжение как у человека, не приемлющего агрессивный национализм в любом виде и в любой дозе. Точно так же я реагировал на российскую Манежку и «грузинские облавы», начавшиеся в столице после конфликта в Южной Осетии. Национализм как политический проект одинаково отвратителен мне что в Киеве, что в Москве. Потому что всегда ведёт к губительному упрощению реальности и чаще всего к человеческим жертвам. Это реакция не патриота, а интернационалиста, если угодно.
Что до моего патриотизма, то долгое время политическая составляющая в нём была крайне невелика. Если не поминать всуе Пушкина и берёзки, патриотизм для меня ограничивался чувством благодарности к предкам, сумевшим собрать и наполнить Россию тем, что делает её пространством высокого порыва, поиска, преодоления. Да, хочется, чтобы родина была почище и покомфортнее – но всё в наших руках, абстрактный европеец не сделает нам тут Европу, Европа делается только собственноручно. Зато я и моя семья имеем шанс жить на своей земле, говорить на своём языке, быть такими, какими хотим и сумеем быть – глядя на Сирию, Ирак, Афганистан, Ливию, Донбасс, понимаешь: этот шанс дорогого стоит. Но благодарность «за то, что живой» бессмысленна без инстинкта самосохранения – спасибо, деды, постараюсь не профукать. А инстинкт самосохранения подсказывает мне, что в кои-то веки мне следует согласиться с кремлёвской властью: НАТО не должно быть допущено на Украину, американский хам должен прикрутить свои аппетиты. Словом, мой политический патриотизм можно назвать защитной реакцией. Он трезв, рассудочен и никогда не разразится экстатическим воплем «Россия, вперёд!». Я по-прежнему готов подписаться под словами Мамардашвили: «Истина выше нации».
– Насколько вообще важно для писателя реагировать на катаклизмы, происходящие в стране? Как срабатывает ваш писательский инстинкт: зовёт погрузиться в гущу событий или залечь на дно, сохраняя спасительную дистанцию?
– Чаще всего – да, я реагирую. Если говорить о публицистике. Темперамент. Но это, опять же, реакция не столько писательская, сколько человеческая.
– Вы родились в Тбилиси, живёте в Ростове-на-Дону. А по специальности, если я не ошибаюсь, – геолог. Как эти географические и профессиональные особенности влияют на ваше творчество и влияют ли?
– Ну, мало ли кто чему учился. Я никогда не умел грамотно распорядиться собственной жизнью. Отучился на геофаке, хотя задолго до диплома понял, что это не моё. Но к писательству это не имеет прямого отношения. В русской литературе – да и не только в русской, таких неумех великое множество. С Грузией сложнее, но не скажу, что до сих пор проживаю меж двух миров. Когда начинал писать – да, грузинская тема, точнее, тема «грузинских русских», сплава и переплетения двух культур в одной личности, были для меня чрезвычайно важны. Со временем острота ушла, появились новые горизонты.
– Герой вашего букеровского романа «Без пути-следа» – человек ранимый, разочаровавшийся, потерявший опору и, в сущности, при всей своей индивидуальности пополняет галерею портретов современной прозы, создавая ещё один образ интеллигента-неудачника, «опустившего руки». Никогда не было желания создать сильного героя, преодолевающего жизненные обстоятельства?
– Герой моего последнего романа «Бета-самец» – из того же ряда: и раним, и разочарован, – но находит в себе силы для того, чтобы пойти против течения и отвоевать собственную судьбу. Потому что у него появляется для этого причина – как водится, любовь к женщине. «Сильный герой» как постановка самостоятельной художественной задачи – мне это не очень понятно. Сила – такое же проявление ищущей человеческой души, как и слабость. Часто слабость сильного человека – самое интересное и в книге, и в жизни. Или внезапная сила слабого. К примеру, уныние Андрея Болконского – убери его, и образ потеряет объём. А Пьер Безухов – сильный характер или слабый? Где-то – полный тюфяк, где-то – герой с несгибаемым стержнем. Сила как данность, на мой взгляд, малоинтересна в литературе. Интересно обретение силы и её утрата, цена силы и её границы.
– В вашей прозе есть редкое для сегодняшней литературы качество – сердечность. Понятно, что она идёт изнутри человека, её нельзя создать искусственно. Но именно сердечность способна подвести читателя к катарсическому переживанию, что уже тоже в диковинку. А ведь, если вдуматься, художественный текст во многом и создаётся ради духовного очищения и пишущего, и читающего. Трудно ли пишете, и как происходит этическое наполнение пространства произведения: есть какие-то изначальные идеи, которые необходимо донести до читателя или содержание нарастает по мере написания, помимо задуманного объёма?
– Не уверен, что все художественные тексты создаются с видами на духовное очищение читающего. Какие-то создаются с другими – и часто противоположными – целями: уязвить, эпатировать читателя, обескуражить, напугать, заставить задуматься. С самим пишущим ещё сложнее, намешано там бывает такого, что лучше и не лезть. Хотя романный канон подразумевает, конечно, и катарсис, и рецепт очищения. Но только лишь к сердечности, вообще к писательским интонациям я бы воздействие текста не сводил. Можно писать с доброй долей иронии, удерживая эмоции на коротком поводке, – и с не меньшим успехом добиваться желаемого катарсиса.
Я не так много написал. Посмотрим, что будет дальше с сердечностью. Было бы интересно разнообразить стиль, менять интонации.
Пишу трудно. Многое выбрасываю. Изначальные идеи, разумеется, складываются на начальной стадии. Но в процессе написания многое может и добавиться, и уточниться. Для меня это способ проживать жизнь. Зафиксировать, пережить глубже и полнее. Отменить, переиграть – почему бы нет. Преодолеть одиночество. Есть даже некий страх: вот не буду писать и жить по-настоящему перестану.
– Все русские романы, по сути, об одном: о невозможности человека чувствовать себя счастливым. Что это: некая генетическая предрасположенность к страданию или вообще необходимое условие всякого творчества? Есть ли у вас счастливые герои?
– Почему – все? «Воскресение» – о христианском счастье жертвенности. «Дар» – о счастье быть одарённым. И современных книг с героями, которым дано ощутить счастье, хватает.
Если расширить жанровые рамки, то автобиографический «Подстрочник» Лилианы Лунгиной – абсолютный триумф такого самостийного счастья. Это же на самом деле особый навык – уметь быть счастливым – с внешними обстоятельствами находящийся в весьма сложносочинённой связи. Героиня моего «Бета-самца» умеет быть счастливой, хотя многие ей в этом пытаются помешать. Но я бы с удовольствием выписал ещё и мужской характер, наделённый таким талантом.
– Несколько лет назад появился любопытный сборник прозы «Десятка». Можно ли сказать, что десять авторов, там собранных, в некотором смысле представляют современную литературу, хотя бы поколенчески? И если бы вы были составителем подобного сборника, кого бы вы туда добавили или убрали?
– Любой сборник более-менее известных авторов так или иначе представляет современную литературу. Кто вошёл бы в мою десятку, не могу сказать – отталкивался бы от предлагаемых текстов.
Три обязательных вопроса:
– В начале ХХ века критики наперебой говорили, что писатель измельчал. А что можно сказать о нынешнем времени?
– В начале ХХ века многим не хватало масштабов, размаха, кубатуры и тоннажа. Время было такое – алчущее. Критик вздыхал об измельчании писателя, жандарм – о деградации мазурика. Чуть позже все захлебнулись накликанными масштабами, многих пришлось измерять посмертно. Сегодня можно провести определённые параллели. Не знаю, как критикам – я специальным образом литературную критику не отслеживаю – но многим читателям явно недостаёт писателей-пророков, чтобы сразу всё и по пунктам: кто виноват, что делать, как жить. Полагаю, такого больше не будет. Литературоцентризм умер. Помянем добрым словом и будем жить дальше. Мне ближе взгляд на писателя как на соучастника жизни. Вместе с читателем: искренне, максимально точно, художественно, но без прямой проповеди и сакрализации текста – так мне больше нравится.
– Почему писатели перестали быть «властителями дум»? Можете ли вы представить ситуацию «литература без читателя» и будете ли продолжать писать, если это станет явью?
– Как следует из ответа на предыдущий вопрос, меня не угнетает описываемая ситуация. Пусть каждый будет властителем собственных дум – в таком мире интересней и жить, и писать. И без читателя литература никогда не останется. Читать – такой же способ полноценного проживания жизни, как и писать.
– На какой вопрос вы бы хотели ответить, но я его вам не задала?
– Например: «Чем бы вы хотели похвастаться?» Я бы ответил: «Умею готовить и находить общий язык с детьми».