Отец
Было такое понятие в XIX веке – человек с правилами. Это означало: до сих пор иду, а уж дальше – увольте. Можно во всеуслышание сказать: «Не пойду дальше», – и быть за это расстрелянным. А можно молча не пойти дальше и – остаться в живых... То есть можно добровольно встать на эшафот – такие люди у меня вызывают восхищение. И в то же время я не могу осуждать тех, кто сохранил себе жизнь, не декларируя свою точку зрения, но и не совершая зла. К таким людям принадлежал мой отец.
Это, кстати говоря, облегчает мою внутреннюю жизнь. То есть я избавлен от необходимости, насилуя себя, за что-либо его прощать. А прощать в любом случае я был бы вынужден. Ибо это было бы, конечно, правильно.
Мне посчастливилось унаследовать у отца его быструю реакцию на все проявления жизни. У нас один стиль юмора. Он хохотал, когда я что-то рассказывал, а я умирал со смеха, слушая его. Ещё похожи мы тем, что при природной лени, при страшном нежелании включаться в чужую жизнь всегда заставляешь себя встать на место человека, у которого проблема, идёшь и пытаешься помочь.
Со стороны могло казаться, что быть сыном Сергея Михалкова – молочные реки и кисельные берега. Но это приносило не одну лишь радость, но и огромные проблемы – те люди, которые не любили моего отца, но не могли до него дотянуться и сделать ему что-то дурное, вымещали свою «нелюбовь» на его детях.
В этом смысле мы с братом нахлебались... Но затем мы с отцом почти поменялись ролями. Если в детстве, отрочестве, юности мне доставалось из-за чьей-то ненависти к отцу, то затем уже ему стало доставаться из-за ненависти ко мне. Но весь этот надоедный шум, звон комариный его ничуть не волновал...
Были у меня в более зрелом возрасте и трудные разговоры с ним, и серьёзные споры.
В какие-то моменты помню отца неожиданно очень жёстким по отношению ко мне. Однажды мы ехали в машине на дачу. Шёл чемпионат мира по футболу, и я торопился к телевизору. И вдруг заспорили о том о сём. Я говорю: «Да ладно тебе, «...а у Тома, а у Тома ребятишки плачут дома». Пишешь всякую ерунду...» Он остановил машину и сказал: «Между прочим, то, что я пишу, кормит тебя, твоего брата и всю семью. Выйди из машины». И, глазом не моргнув, высадил меня и уехал. Я остался посреди дороги и пешком добирался, наверное, километров двенадцать. И, честно говоря, многое понял. Причём не испугался, что чего-то недополучу или меня накажут. Просто подумал, что это ведь чистая правда: какая тут может быть «вольная критика», если питаешься с руки того, кого ты осуждаешь? Или уходи из дома, или принимай всё как есть.
Отец никогда не давил на нас. И я должен сказать, что только теперь, вспоминая его, понимаю, что такое настоящий аристократ. Его невозмутимость, даже безропотность в приятии всевозможных проблем – принцип, по которому он жил сам и учил жить нас: «От службы не отказывайся, на службу не напрашивайся». Приятие им всего, что происходит, как данности, и неучастие в том, в чём он не желает принимать участия, и та лёгкость и свобода, с которыми он говорил и делал то, что думает, даже сейчас изумляют и восхищают.
Никакого участия в выборе моей профессии отец не принимал... Он всегда держал ту дистанцию, которая позволяла нам с братом быть самостоятельными, и вмешивался только тогда, когда понимал, что это необходимо.
Он даже не знал, в какой именно из дней 1972-го меня забрали в армию и куда я попал (так что все сплетни о том, будто он пытался отмазать меня, звонил министру обороны, лишены малейшего основания). Только получив первое письмо, которое мне разрешили после принятия присяги написать, он с удивлением узнал, что я нахожусь на Тихом океане, на Камчатке.
Долгие годы мы с отцом жили в достаточной автономности друг от друга. Разговаривали по телефону, но виделись нечасто. Может быть, поэтому теперь, когда его уже нет, у меня отсутствует ощущение, что я его потерял... Он всё время со мной.
Когда отец скончался, его гроб на ночь установили в храме Христа Спасителя, монашенки по очереди читали Псалтирь... На другой день – во время отпевания – храм забит был до отказа, шли и шли люди проститься с отцом, – и не было ощущения ни тлена, ни смерти. Скорее наоборот – покоя и света... Конечно, нет больше человека, которому ты можешь сказать «папа», но это однажды приходится пережить всем. Нам ещё очень повезло, что он был с нами так долго.
Несколько лет назад (а кажется, совсем недавно), когда мы всей семьёй отмечали юбилей брата, папе кто-то позвонил, и он сказал: «Не могу разговаривать, тороплюсь на семидесятилетие сына». А семидесятилетний Андрон в это время сидел за праздничным столом и говорил кому-то: «Мы ждём, сейчас приедет отец...» Это огромная редкость и большое счастье.
О воспитании
Моя мама часто говорила: «Воспитывать надо, пока поперёк лежит, лёг вдоль – уже поздно!»
Поэтому надо водить детишек в церковь, в воскресную школу, читать им русские сказки. Тогда, подрастая, они будут ощущать себя частью великой Родины, её истории и культуры.
Так и воспитывается самое главное – национальный иммунитет. Если он с детства прививается, потом никакие «прыжки и гримасы» жизни не страшны. Ты всегда в минуты сомнения и неуверенности сможешь обратиться к тому бесценному опыту семьи, детства.
Я думаю, какими бы методами «сознательно» нас ни воспитывали, та особенная атмосфера, которая витала в доме, непроизвольно высветлила и ту атмосферу, которую мы потом любовно пестовали и в других домах – в тех, где мы растили уже наших детей. И надеюсь, которую теперь наши дети создают в своих домах. Неуловимая аура…
Вообще о воспитании много спорят – то ли так воспитывать, то ли эдак. Либо разрешать всё и жалеть, либо не разрешать и жёстко управлять становлением ребёнка. Но мне кажется, главное, чтобы это было абсолютно органично во всех смыслах. Часто возникают споры: пороть, не пороть, наказывать, не наказывать? Я не знаю общего правила.
Если говорить про мою жизнь, то да, меня пороли. И довольно больно и обидно. Но уже тогда я понимал: меня никогда не наказывали просто так, из желания доказать превосходство взрослого над ребёнком. Самые серьёзные наказания полагались за враньё, что, собственно, осталось уже и в моей семье.
Здесь важно, чтобы в основе всех взаимоотношений (включая самые строгие наказания) лежали уважение и любовь.
Помню, как однажды я пришёл домой (наверное, мне было лет четырнадцать или тринадцать). И отец унюхал запах, не свойственный ребёнку, – запах алкоголя. Я не был пьян и действительно почти не пил. Во дворе мне дали глоток пива. Я его попробовал и больше пить не стал. И когда отец спросил меня: «Что ты пил?» – я ответил: «Просто пиво».
Со словами: «А что, в пивных ш-школьники сидят?» – я получил затрещину, которая в моём сознании теперь прочно связана с великой русской литературой. Я летел мимо книжного шкафа, и там мелькали фамилии: Толстой, Достоевский, Чехов, Ахматова...
Потом, в течение жизни, я довольно часто вспоминал эту оплеуху. Не потому, что она меня навсегда связала с русской литературой, а потому, что, иногда оказываясь в таком же положении, как мой отец, – уже по отношению к своим детям, я понимал, что бывают ситуации, при которых вопрос надо решать сразу – резко и неожиданно, для того чтобы дать понять ребёнку, насколько важно и значимо для меня и для него то, что он сделал.
На мой взгляд, в подобных методах нет ничего дурного. Русский человек так устроен. У нас же не свободы, у нас воля, а это совсем разные вещи. Поэтому такие вещи, как чередование кнута и пряника, – неоценимо важны. Но ещё важнее знать, вернее, интуитивно чувствовать, когда что применить.
Главное, помнить всегда: существуют доверие и недоверие. Существует уважение или отсутствие его. Существует душевно-духовная связь... Тогда ты можешь месяцами и даже годами не видеться с родными людьми и при этом не испытывать тоски. Невольное сознание того, что где-то они есть, живут, улыбаются, смеются и продолжают быть частью тебя… – наверное, и есть самое главное. Это несоизмеримо больше, чем просто писать открытки на именины и все дни рождения и обижаться, когда не получаешь такие же в ответ. В этом случае постоянное присутствие рядом и опека совершенно не требуются. Ты должен появиться в тот самый момент, когда ты необходим, когда это действительно нужно.
Это касается не только отношений в семье. Это касается и дружбы, серьёзной, длинной. Когда тебе совершенно достаточно того, что человек, которого ты помнишь и любишь, живёт, пусть даже и далеко от тебя, но и ты продолжаешь жить в его душе, во всём его существовании. Наверное, это самые крепкие и самые искренние связи между людьми.
Ещё одна важная вещь, которую я понял с возрастом, – значение гармонии. Наша мама старалась воспитать нас гармоничными людьми. А гармония – это определённый внутренний строй, лад. Это когда в человеке то, что он хочет, сочетается с тем, что он может. Мы знаем множество примеров, когда люди становились несчастными именно оттого, что, хотя они тем, что им хотелось, они не понимали, что делать это хорошо им не под силу. (По каким причинам – это уже другой разговор.)
Думаю, само понятие «воспитание иммунитета не что иное, как воспитание иммунитета к окружающему миру и тем опасностям, с которыми человек может столкнуться в течение жизни. И зиждется этот иммунитет на корневой системе семьи, дома, страны...
Режиссура
Создание фильма – это есть подробное, скрупулёзное погружение в определённую атмосферу, погружение в иное состояние, время, температуру, режим, погоду, географию и так далее. И если не делать этого подробно (насколько это возможно), если не «обчитывать» это время, если можно так выразиться, документами, письмами, материалами, фотографиями, иконографией, живописью и т.д., ты станешь автором некоего бесчувственного, бесплотного существа, которое внимательного зрителя едва ли тронет. Да, фабула может быть интересной, сюжет – увлекательным, могут хорошо играть артисты, но для меня (а я считаю себя в какой-то степени перфекционистом) это не есть основная задача.
Основная задача – вместе с собой погрузить в этот мир актёров, группу и в итоге зрителя.
Кстати, то, насколько хорошо ты с этой задачей управляешься, всегда можно проверить ещё на площадке – на том, как долго можно смотреть на общий план. Использованы ли в полной мере возможности сконструировать его таким образом, чтобы, куда бы ни упал взгляд зрителя, не было лажи, фальши, подделки?.. Монтаж может исправить какие-то неточности или случайные проколы в актёрской игре, то есть просто не даст зрителю их увидеть. Но создана ли живая и естественная атмосфера той жизни, вообще приготовлена ли та или иная сцена, как говорится, «на чистом сливочном масле», всегда покажет общий план.
И если это так, то каждая твоя картина – в общем-то, твоя жизнь. Даже если она рассказывает о далёком прошлом или далёком будущем, но это – твоя жизнь, жизнь твоих друзей, твоей группы.
Поэтому я люблю свои картины совсем не потому – хороши они, на чей-то взгляд, или нехороши, получали премии или нет, а потому, что я люблю ту жизнь и то состояние, которые были нами созданы, в которых тогда наша жизнь протекала.
Мне достаточно легко пережить критику в свой адрес, даже несправедливую. Потому что я абсолютно не чувствую за своей спиной груза снятых картин. Во мне не живёт это накапливаемое самозначение, ощущение весомости созданного. Каждую картину, как я уже говорил, снимаю как первую и с почти детским, школьным ожиданием чего-то нового и неизведанного. Вот наконец-то картина закончена, вышла на экраны, и она от меня отлетает, как ступень ракеты, я совершенно её забываю. Кстати, думаю, это отцовское качество: к своим стихам он абсолютно легкомысленно относился. Это качество, к счастью моему (надеюсь, что к счастью), мне дорого.
Заканчивая какую-то работу, я не сидел на коробках с готовым фильмом в ожидании славы – достаточно легко забывал о том, что снято, и не переживал: «Ой, не дай бог теперь сделать хуже!»
Снято – страница перевёрнута!
Такому своеобразному сжиганию за собой мостов меня научил замечательный режиссёр Ежи Кавалерович, который намного старше меня. Однажды на Московском кинофестивале я показал свой первый фильм «Свой среди чужих, чужой среди своих», и ему моя работа понравилась. Потом мы сидели в Доме кино, выпивали, и он вдруг сказал: «Немедленно начинай новый фильм! После того как я снял картину «Поезд», имевшую огромный успех, потерял двадцать лет жизни – все эти годы выбирал сценарий и думал: не сделать бы хуже. Сравнивал и отбрасывал: не то, снова не то...»
* * *
Я всегда испытываю родственное чувство к персонажам моих фильмов. Отношусь к ним с нежностью и любовью.
Если не любишь героев, ничего не получится. У меня, во всяком случае. Можно, конечно, что-то снять и что-то склеить. Но это не будет фильмом. Авторы, естественно, имеют право на иронию, но ирония должна быть доброй. Как режиссёр я не испытываю ни малейшего желания издеваться, хохотать. Мне хочется вглядываться в моих героев с сочувствующей улыбкой. Мне кажется, эта улыбка вообще присуща нашему национальному мировосприятию...
Я никогда ничего не хотел кому-нибудь внушить, я просто говорил.
Не вопрошал: «Вы меня слышите?» Мне это неинтересно, не хочу ничего объяснять. Я так живу, и в кино так живу.
Никогда не был диссидентом, потому что я вообще не люблю объединений вокруг «нет», это разрушительно. Люблю объединения вокруг «да».
Никогда не буду снимать кино о том, чего я не люблю. Я буду снимать кино о том, что люблю. А вот чего я не люблю, зритель должен понять, увидев и почувствовав, что я люблю.
Есть и такой закон: если тебе самому интересно о чём-то думать, писать или снимать – только в этом случае это может быть интересно и другим.
Нужна живая энергетическая связь с людьми, о которых ты говоришь. Это первое. И второе – сострадание к человеку.
Вот говорят: Михалков против нового кино. Это заблуждение. Я снимал артхаусные ленты «Без свидетелей», «Пять вечеров», «Урга»... И я никогда не был против артхауса, но я хочу, чтобы режиссёр, уж коли он рассказывает нам о мерзости и грязи, сострадал, сопереживал тому, как ужасно живут люди, помогал им душой, любил бы этих людей.
Один мудрый человек сказал: жестокая правда без любви есть ложь. Это абсолютная истина.
Солнечный удар
История создания картины «Солнечный удар» уже успела обрасти «удивительными подробностями», всевозможными интерпретациями. В своё время все эти «подробности», в массе своей, рисовали историю данной картины в достаточно неприглядном виде. Поэтому я хочу, чтобы читатели всё-таки получили её, так скажем, из первоисточника.
Объясню суть. К сожалению, покойный режиссёр Иван Дыховичный, с которым я дружил с юных лет, в своё время утверждал, что я – из зависти, скорей всего, или из каких-либо других недобрых чувств – лишил его возможности снимать картину «Солнечный удар». (Потом он присовокупил к этому ещё какие-то неведомые мне картины, которые я якобы помешал ему снять.) Это неправда.
Что касается именно «Солнечного удара», суть всей истории в следующем. Мы дружили с Иваном. Я был очень рад, когда он поступил на Высшие режиссёрские курсы в мастерскую Эльдара Рязанова. С большим воодушевлением смотрел его учебные работы. Мне очень понравилась его курсовая короткометражка – стильная чёрно-белая картина, дававшая возможность понять, что появился очень сильный режиссёр. Встал вопрос о материале для съёмок диплома...
А за несколько лет до этого момента, после просмотра одной моей картины (то ли «Раба любви», то ли «Механическое пианино», уже не вспомнить), замечательный критик и киновед, к сожалению, ушедший недавно, Владимир Дмитриев отвёл меня в сторону и воодушевлённо сказал: «Сними «Солнечный удар» по Бунину!» И добавил, что если я выражу в кино хотя бы тридцать процентов того, что заложено в этом коротком рассказе, можно будет считать, что я режиссёр. Меня это очень взволновало... Я, к стыду своему, ещё не читал этого рассказа, да и вообще в то время имя Бунина не очень афишировалось (по понятным причинам). Но я отыскал очень старое издание и прочёл рассказ. Он меня потряс!..
Я написал заявку и отнёс на «Мосфильм», абсолютно точно понимая, что нереально, чтобы такая картина была запущена в то время. Но, понимая, что этой темой может со временем заняться и кто-то другой, боясь её упустить, я отдал заявку. Как бы «застолбил» место. Закрепил за собой официально право на первую экранизацию этого рассказа.
Прошло несколько лет. Ваня Дыховичный успешно заканчивал Высшие режиссёрские курсы... Как-то он позвонил мне и в числе прочего сообщил, что собирается снимать диплом и хочет в качестве сценарного материала взять рассказ Бунина «Солнечный удар». Я ему тут же сказал: «Вань, я очень тебя прошу, не бери этот рассказ, пожалуйста, не трогай. Я подал на него заявку. Она лежит на «Мосфильме», и я этот рассказ очень хочу снимать. Пожалуйста, я тебя прошу. Давай вместе поищем что-нибудь, я постараюсь тебе помочь, что бы ты ни взял. Но, пожалуйста, не трогай «Солнечный удар», потому что для меня этот вопрос уже давно принципиально важен!»
Рассказал о разговоре с Дмитриевым.
Ваня говорит: «Ну ладно тебе. Кто ты, а кто я? Это же диплом! Кто его увидит?» Я пытаюсь ему объяснить: «Вань, понимаешь, это всё равно что я сказал бы, что хочу жениться вот на этой девушке, а ты бы ответил: «Да ладно, Никит, я с ней только на юг съезжу на несколько дней, а потом ты на ней женишься». Поэтому, пожалуйста, Вань... Это моя просьба, как к старому товарищу моему».
Я понимал, что дипломная работа по Бунину имела шанс преодолеть все идеологические и административные барьеры именно как работа учебная, не выходящая на экран. Но вся беда в том, что в ту же секунду, как эта работа будет сделана, возможность полнометражной экранизации рассказа будет надолго закрыта. Если не навсегда!
Иван всё это выслушал, формально мы не договорились тогда ни о чём, но всё-таки мне показалось, что он меня услышал, потому что в ответ ничего больше уже не сказал. По крайней мере, я тогда надеялся, что услышан им и понят.
Больше мы об этом даже не упоминали в разговорах, хотя продолжали видеться в разных компаниях...
Но через какое-то время, оказавшись на «Мосфильме», в приёмной директора студии, Николая Трофимовича Сизова, я совершенно случайно вижу на столе у секретарши – на кипе папок со сценариями лежит сверху ещё один: авторы – Сергей Соловьёв, Иван Дыховичный. По мотивам Ивана Бунина «Солнечный удар».
Я потерял дар речи в эту минуту. Приоткрыл обложку, полистал странички: да, ошибки быть не может, сценарий по рассказу «Солнечный удар».
Не спрашивая разрешения, я вошёл к Сизову. Он с удивлением поднял на меня глаза. Я сказал:
– Николай Трофимович, если вы запустите картину «Солнечный удар», я уйду со студии и никогда больше сюда не вернусь.
– Почему? – спросил Николай Трофимович изумлённо, подняв брови.
– Потому что это вопрос мужской чести и человеческого достоинства.
Я рассказал ему эту историю. Сизов вопросов больше не задавал. Вызвал секретаршу и попросил её принести сценарии. Увидев первым сценарий Соловьёва и Дыховичного, он отложил его в сторону. На этом вопрос был закрыт.
В тот же вечер Иван мне позвонил (хотя не звонил до этого почти год) и сказал:
– Знаешь, Никит, такая странная у меня история с картиной...
– Да? А что такое?
– У меня не запустили «Солнечный удар». Не запустили мой диплом. Ты не знаешь, в чём дело?
– Знаю, Ваня. Это сделал я, – сказал я ему сразу. – Ведь я просил тебя не трогать «Солнечный удар» и надеялся, что ты меня услышал. Я же просил не из страха, не от нехороших к тебе чувств, не из зависти. А потому что этот фильм – моя мечта, которую я лелею и жду, когда появится возможность её осуществить! Мало того, на несколько лет раньше тебя подал на неё заявку.
Конечно, Ваня произнёс вполне ожидаемое: «Как так? Как ты мог?..» Разразился язвительной речью с бесконечным рефреном: «Кто ты, а кто я?» Я ему говорю:
– Ваня, дело в том, что, если ты выходишь на ринг с тяжеловесом в надежде, что у тебя есть нож, дубина или автомат, ты должен быть готов к тому, что ими могут воспользоваться и те, против кого ты выходишь. Мне казалось, что у нас достаточно давние, трогательные, мужские, товарищеские с детства отношения и ты сможешь меня услышать, понять или по крайней мере продолжить меня убеждать. Но ты поступил проще! Ты просто наср... на мою просьбу, забыл моё имя и тупо, ничтоже сумняшеся, сел с Серёжей Соловьёвым писать сценарий! У меня не было другого выхода, кроме как поступить так, как я поступил. Могу тебя уверить, что с любым другим человеком в подобной ситуации я бы, отстаивая своё художественное право, поступил точно так же. Я действовал открыто и шёл до конца. Ты прекрасно понимаешь, что у Сизова была полная возможность решить вопрос не в мою пользу. И в этом случае мне пришлось бы выполнить своё обещание и уйти со студии. Как бы сложилась моя судьба дальше, я не знаю, но я шёл ва-банк.
Действительно, каждому, кто знал Сизова, который не терпел никакого давления на себя, должно было быть понятно, что он совершенно спокойно, с учётом, что дипломная работа Дыховичного уже стояла в плане, мог меня «не услышать», объяснив это обычной целесообразностью студийной работы.
К сожалению, от этой истории в результате её перепостчивания осталось только то, что «Михалков закрыл картину Дыховичного». По злобе, по бездарности, по зависти и так далее...
Больше никогда никакого отношения к картинам Ивана я не имел. Но с тех самых пор Ваня не пропускал ни одного случая в прессе и по телевидению отозваться обо мне по меньшей мере нелицеприятно. Иван Дыховичный ушёл из жизни в 2009-м, о чём я очень сожалею, он был режиссёром, бесспорно, талантливым...