Что было совершенно замечательное – это палатные подруги. Нас там было шестеро, дружная компания, и всё, что приносили родные и друзья, было общее. А сколько жизненных историй! Если хочешь написать книгу, которая правдиво воссоздала бы жизнь, и современную, и давно ушедшую, ложись в больницу и не ленись строчить себе в блокнот. В поезде случайные спутники тоже многое рассказывают о себе, но их лица потом даже не вспомнишь. А тут, уходя из больницы, чувствуешь, что расстаёшься с близким человеком, чья судьба, кажется, сплелась с твоей. А вот врачей не помню, разве что одну сестру по имени Лиза. Маленькая, худая и такая злющая. Как-то мы вызвали её к больной, у которой пульс зашкаливало. Лиза пришла и давай кричать на старую безгласную женщину. Я ей говорю: «Перестаньте кричать, медикам кричать на больных негоже». А она в ответ: «Вы что? Учите меня?» «Да, – говорю, – учу, вы мне в студентки годитесь». Она растерялась, помолчала и говорит тихо: «Поздно меня учить».
Что с ней такое? Откуда такая озлобленность в совсем юные годы? Несладкая жизнь, наверное, вот и выплёскивает раздражение.
Тогда советское правительство издало указ, что все дети после четырнадцати лет должны летом отработать месяц на производстве. Моя семья вернулась из эвакуации в Москву в начале апреля 1943 года. В июне мне исполнилось 14, я окончила седьмой класс, и нашла себе работу в ЦИЭМе (Центральном институте экспериментальной медицины). Лаборатория, куда меня зачислили, производила лекарство грамицидин, созданное в 1942 году нашими специалистами для нужд фронта. Грамицидин (пенициллина ещё не было) – это сильный антибиотик, необходимый для лечения гнойных ран. Я хорошо помню, как оно делалось, помню даже не очень приятный запах мясного бульона, на котором выращивались бактерии, составляющие основу грамицидина. Мы разливали бульон по бутылям, в него сеяли бактерии и отправляли в термостат, где температура чуть больше 40 градусов. Термостатом этим была маленькая тёмная комната с полками по бокам. В лаборатории работали крупные женщины, им в термостате было тесновато, и бутыли пришлось укладывать мне. Производство не очень вредное, но мы получали каждый день дополнительное питание – литр молока. А другим летом весь мой класс работал в колхозе, пололи бесконечные грядки… Так что я считала, что имею право лечиться в этих госпиталях. Конечно, можно было бы лечь в платное отделение какой-нибудь неплохой больницы, но моей пенсии плюс четверти профессорской ставки на платное лечение не хватило бы.
В приёмном отделении – длинный тёмный коридор с рядами стульев – было полно народу. Очень старые женщины и глубокие старики в сопровождении родственников – зрелище печальное, если не сказать, скорбное. Шли по очереди в кабинет, где делают кардиограмму, потом к врачу-невропатологу и переодеваться. Невропатолог – женщина лет сорока, может быть, немного меньше. Внимательная, вежливая, с умным взглядом. Спросила, где я работаю, я сказала, что я переводчик, преподаю перевод, и прибавила, что переводила с учениками «Гарри Поттера». А она мне – вот если бы Шекспира. Я рассмеялась и сказала, да я самый что ни на есть шекспировед. И тут она спрашивает, какая пьеса Шекспира мне больше всего нравится. Удивившись, я ответила: «Буря». «Ну, это ещё ничего, хорошо что не «Гамлет» и не «Король Лир». – «Почему?» – вырвалось у меня. – «Эти пьесы, – ответила она, – Шекспир не мог написать. Они совсем не похожи на его комедии». Честно говоря, меня это и потрясло, и обрадовало. Люди далёкой от литературы профессии читают Шекспира, размышляют о нём и делают занятные выводы…
Посадили меня в кресло-каталку и повезли на четвёртый этаж в отделение неврологии. Ехали мы огромным, широким и высоким коридором, пустым и темноватым, в застеклённых нишах которого тоскливо зеленели в больших кадках растения с лапчатыми листьями. Маленький холл сразу за стойкой медсестёр, телевизор, низенькие диванчики и скамейки, с которых старый человек не сразу встанет.
Палата оказалась большая, светлая, с высокими потолками. В ней четыре человека, я – пятая. Мне досталась кровать слева у стены, довольно широкая. Соседки на первый взгляд мне не показались. Старые, ничего не выражающие лица, как у людей, у которых всё позади, лежат молча, перебирая в памяти прожитое. Понятное дело – здесь всем за восемьдесят.
Но как же я была не права! К концу второго дня я уже не замечала обидных примет старости.
Одну из них, Александру Савельевну, я запомню на всю жизнь. Она лежит здесь не первый раз, впрочем, не одна она. Эти старухи или живут с дочерьми, или совсем одиноки. Дочери их любят, заботятся, приезжают мыть в душе, который есть при каждой палате. Но старики всё же бывают иногда обременительны. Александра Савельевна живёт в однокомнатной квартире с дочерью и её семьёй. Тесно, конечно, да и характер у бабушки непростой, так правду-матку и режет.
Как-то Александра Савельевна села на краешек койки моей соседки Лиды (мы все звали друг друга по имени, по отчеству величали только Александру Савельевну), напротив меня и говорит: «Сколько видено, пережито, а никому не интересно». А я ей: «Мне очень интересно!» Все притихли, подсели к нам.
Родилась она на Брянщине, в небольшой деревне. В семье пятеро детей, она средняя. Началась война, отец ушёл воевать и сразу погиб. Брянщину фашисты оккупировали уже осенью 1941-го. Освобождение пришло почти через два года. Услыхав приближающиеся бои, мать Александры Савельевны спрятала детей в овраге, а сама побежала в деревню: немец один ряд домов сжёг, надо остальные спасать. Он уже чиркал спичкой у её дома. Она и дунула на огонёк, немец опять чиркнул, она опять дунула. Он плюнул и побежал догонять своих, так один ряд домов и уцелел. А здание сельсовета сожгли со всеми документами. Тринадцатилетняя Александра спросила маму, когда у неё день рождения. «Ты родилась, – ответила мать, – когда в наших местах копают картофель, выходит, в сентябре».
«Верите ли, – рассказывает Александра Савельевна, – в чём я поехала в Брянск учиться в сельскохозяйственном техникуме! Мать сшила из ватника чуни, натянули галоши, в этой обувке я и поехала». Кончила она техникум, получила диплом и послали её по распределению агрономом в Челябинскую область. Поселили в большую семью, которая жила в просторной избе. Встретили её, как родную. Сели обедать – всякие пироги на столе, и мясные, и капустные, и рыбные. Такого на Брянщине она не едала. Поработала год-другой и подумала, а ведь пора выходить замуж. Хотела выйти за военного, но в челябинской глуши военных не было. Кто-то ей посоветовал отправиться на Сахалин. Она и поехала, но и там военных не оказалось. Был только тракторист, тоже одинокий, тоже приехавший искать счастья. Ну, они и поженились. «Только я его не любила, хотя и всю жизнь прожила, родила двух дочерей». Я ей говорю: «Да ведь он, наверное, был красивый?» Она почему-то засмущалась и тихо ответила: «Красивый, конечно».
Заскучали они на Сахалине, муж и предложил ехать к нему на родину, в Красноярский край. Так Александра Савельевна и оказалась в Сибири. Вдруг махнула рукой и говорит: «Уж если рассказывать, так всё. Я в молодости ничего была». И показывает маленькую, какие на паспорт делали, выцветшую фотографию, лицо приятное, но такое же твёрдое.
«Я работала помощником агронома, – продолжила Александра Савельевна. – Иду раз со станции домой, а этот агроном догоняет меня на машине. «Садись, говорит, подвезу». Когда доехали до рощи, он одной рукой обхватил меня за плечи и шепчет: – Давай остановимся здесь, а? – А я ему громко: «Высади меня. Тронешь, на весь район осрамлю». Высадил. «Дура», – говорит и поехал. А я потопала домой пешком. Ещё несколько раз приставал. Потом уволил. И стала я заниматься своим хозяйством, а тут перестройка. Поделили меж собой колхозное имущество. Мужу достался грузовик. Он стал охотиться, ездил продавать убитого зверя и то, что я выращивала на своей земле. Дочки выросли, выучились, мы им дали высшее образование, и они подались в Москву. Устроились, вышли замуж. А тут умер мой Иван, четыре года назад. Я и заскучала. Дочки говорят, продавай дом, приезжай в Москву. Продала я дом, приехала. Зятья у меня хорошие, но тесновато. Да и Москву я терпеть не могу. Какой тут воздух, сколько машин, сколько народу! А своих никого, все чужие. Зря я дом продала». Вот Александра Савельевна и поселяется время от времени в госпиталь. Она и теперь отживёт положенные три недели и перейдёт в отделение ЛОР. Туда же собирается ещё одна соседка по палате, Маша. Я как-то сижу уже дома, звонит Маша: «Марина Дмитриевна, приезжайте в ЛОР-отделение. Здесь гораздо лучше. И Александра Савельевна тут, привет вам передаёт»...
Этот госпиталь (во всяком случае, неврологическое отделение), как мне представляется теперь, – не больница, а богадельня. И очень хорошая богадельня. Вкусно кормят, много воздуха, слегка подлечат. Только одно замечание. Холодно и неуютно в этом месте призрения стариков. Лежат они по своим палатам, в которых всего один маленький столик. В просторных коридорах – пустых и темноватых – ни одного кресла, стула, какого-нибудь столика, за которым можно посидеть, поиграть в шахматы, почитать и просто поговорить. Эта безжизненность как будто напоминает: упрятанные в палаты старики коротают здесь последние дни...
И вот это надо исправить, пробудить на лицах улыбки, желание общаться. Мне эти молчаливые, неулыбчивые фигуры, встреченные в коридорах, представились запечатанными сосудами, которые наполнены потрясающе интересными историями. И если суметь их откупорить, вам предстанет XX век – лучше, чем в любой исторической книжке.