Всегда раздражало, когда говорят (а сейчас же везде снимают: каждый, как обезьяна с гранатой, со своим телефоном, или ещё купят большую камеру, а снимают снизу – кто их научил? – чтобы ноги зачем-то длиннее были, но ноги, может, и длинные, зато у всех тяжёлые подбородки и живот, даже если его нет), так вот, всегда раздражало, когда говорят: «Улыбнитесь!»
Или особо наглые: «Почему вы не улыбаетесь?»
По кочану.
Нет, ну правда же – скучно. Одно и то же. Все как ожившие куклы Барби и Кены. Чему вы радуетесь? Даже так (к фотографам): почему вы заставляете людей постоянно радоваться?
А также, если подумать: что же останется после моей жизни?
Тут улыбаюсь. Тут лыблюсь. Тут смеюсь. «Он всегда почему-то как дурак улыбался».
А где же на твоём лице «жизни мышья беготня»? Где «печально я гляжу на наше поколенье»? Где, в конце концов, «улыбнётся презрительно Блок»?
Не думал, что в своём раздражении я окажусь так прав.
...У моего близкого младшего приятеля летом умерла мама. Умерла неожиданно – тем больше непредставимость боли, наждак потери. Да какой наждак? Всунули спицу в сердце и провернули. А ты почему-то до сих пор жив.
И я понимаю, какой ужас он испытал. Или пустоту. Или сперва пустоту («я ничего не понимаю», «я пока не способен это понять»), а потом ночной удар понимания. Когда просыпаешься, как в детстве, и вдруг кричишь. (У меня умерла мама в моём глубоком детстве, так что я это понимаю: в том числе и силу отложенного удара.) В общем, я понимаю всё, кроме того, что последовало.
Мне пришли фото с поминок – в тот же день. Сейчас же не только тебя фотографируют все кому не лень, но и фото не требуют проявки и печати: сразу снял, сразу же отослал.
И вот стоит группа людей, молодая женщина (бывшая жена моего молодого приятеля) получается на фото ближе всех к телефону, с искажённым в пропорциях, но весёлым лицом: она и фотографирует. Сзади неё взрослые люди, всем по тридцать, по тридцать пять. На руках у приятеля – его сын. Шести-восьми где-то лет. Ребёнок уже большой, его не так уж легко приподнять с земли, поэтому его именно приподнимают.
Все улыбаются и радостно машут в камеру.
«Это когда?» – спросил я, ещё надеясь на архив фотографий. «Это только что».
Я не знал, что сказать.
Ребёнок, приподнятый над землёй, когда-нибудь окончательно вырастет, спросит, листая почти одинаковые фотографии в инет-архивах: «А это мы где?» – «А это мы в день похорон твоей бабушки».
И снова я почти всё понимаю. Поминки – они для того, чтоб оттаять душой. Вот люди сели, выпили первые рюмки, и какая-то скорбная пружина понемногу разжалась. Люди начинают говорить свободней, вспоминают, каким был светлым покойный уже человек (даже если он не был светлым), вот через полчаса может даже раздаться смех: алкоголь начал своё спасительное волшебство, стал уже действовать.
Но что может тебя заставить пойти за околицу (а дело всё происходило на даче) – и сделать радостную, «смеющуюся» фотографию, мне непонятно.
Люди не виноваты (кого-то на этой фотографии я навсегда люблю), это просто нас приучили: «А теперь улыбаемся все и машем». Кому мы машем? На каком берегу?
Что о нас подумал космополитичный Харон, который уже отплыл от живого подмосковного берега, но зачем-то, как когда-то в другой перспективе неудачник Орфей, на оставшихся в этой жизни нас в ужасе оглянулся?