Андрей Белозёров
Родился в Абакане в 1975 году. Публиковался в журналах «Абакан литературный», «Тверской бульвар, 25», «День и Ночь», «Урал», «Флорида», «Бельские просторы», «Волга» и др. Участник VI и VII форумов молодых писателей России в Липках. Лауреат литературной премии им. В.П. Астафьева по прозе (2011). Автор двух книг повестей и рассказов – «Пост номер один» и «Люди до востребования». Член Союза писателей России.
На похороны понабилось в бабушкину квартиру родни. Шинковались фрукты, парила куриным бульоном здоровая кастрюля, в раковине стоял перезвон тарелок и стопок.
Коридор, как городской перекрёсток в час пик, кишел сталкивающимися телами – мужики то и дело курсировали в подъезд покурить, а женщины таскали посуду. Не занятые движением сидели полукругом в зале.
– Да-а, вот и нет нашего генерала… А ведь и не собирался туда.
– Пятьдесят лет за баранкой, от неё и смерть нашёл, это ж надо…
– А водителя-то, водителя нашли? И что говорят?
Я обосновался на кухне, поуютнее как-то: пахнет разным съедобным и люди не вздыхают, а суетятся над закусью. Правда, мать с бабушкой всё время на меня натыкаются, а наткнувшись, говорят одну и ту же волшебную фразу: «Ну что ты как неродной сидишь, иди в зал. Иди, иди в зал, хоть посмотришь на всех».
Я оделся и вышел на улицу – курить. Серое пустое небо, впаянные в заиндевелую землю панельные пятиэтажки. Мороз градусов тридцать. Хиус жёг лицо, гнал по асфальту волны снежной пыли. Я наблюдал, как неровно курится моя сигарета, как с одной стороны она выгорела на треть, а с другой – торчит лоскут пожелтевшей папиросной бумаги.
Из дверей подъезда появился Игорёк – мой двоюродный брат. Высокий, КМС, чёткий, выраженный подбородок – с таким подбородком отменным и дорога прямая в светлое будущее… У меня такого нету.
– Привет, Игорёк.
– Привет, что один сидишь?
– Разве один? Ты вот вышел.
– Да папка позвонил, скоро гроб подвезут. А у тебя как жизнь? Трудишься там же?
– Угу. А куда мне рваться…
– Что плотят?
– Восемнадцать. – Приврал, на самом деле пятнадцать, а всё равно не помогло, потому что лицо Игорька изменилось этак по-хозяйски. Мужики ведь и спрашивают друг у друга про зарплату, только чтобы лишний раз убедиться, кто тут вожак стаи, а кто чмо.
– Маловато, конечно… За дело браться не собираешься? Всю жизнь не просторожишь…
– Норма-ально, Игорёк. Зачем мне лишние движения?
– Понятно, а на личном фронте как? Любимая есть?
Вот и второй ключевой вопрос.
– Да, есть кое-что.
– А что не женишься, Андрей?
– Не-е, не созрел я ещё как-то для таких подвигов, Игорёк.
– Зря… А я вот, Андрей, хочу жениться. Последнее время особенно, душе чего-то не хватает. Я не люблю такого, сегодня здесь, завтра там. Только пока надо на ноги встать. Мы с парнишкой одним контейнерными грузоперевозками занялись. Вот дело наше наладится…
– Норма-ально.
Подъехала белая газель с гробом и автобус, из него вышел мой дядька – отец Игорька, потирает большие красные руки, с навечно въевшимся в трещины шофёрским мазутом.
– Давайте всех вниз. Пару табуреток прихватите.
Гроб поставили на табуретки возле подъезда, сняли крышку. Резкий вой – я даже вздрогнул от неожиданности.
– На вот, любуйся теперь! – проголосила дедова сестра моей бабушке.
Вихрь вздохов закружил меня: «как живой», «как живой». «Такой же бравый, прямо генерал!» – кто-то за плечом.
К гробу припала моя бабушка: «Ой, генерал мой, генерал!»
– Шапку, шапку сними хоть, – прохныкала вынырнувшая из вихря мать.
Я испуганно огляделся и увидел, что все мужики уже без шапок и их головы дымятся белым, торопливо снял свой гондончик.
Потом немного поутихло, выстроилась очередь, подходили к гробу и что-то говорили. Старухи лили слёзы. Подошёл и я.
Лицо дедово напоминало сдувшийся мячик, который примяли с правой стороны. Один глаз провалился глубже другого, корявый шов, не смытая толком кровь с седых волос – каждый волос почему-то по отдельности, а из уха на подушку пролилось немного жёлто-коричневой сукровицы. Глядя в эту лужицу, я пробормотал первое пришедшее на ум, вроде: ну ни пуха ни пера тебе, дед. И уступил очередь…
От деда мне остались только два лица. Вот скомканное, тяп-ляп слепленное. И ещё одно. Это когда я приехал со вступительных из Москвы. Меня встречали, словно героя, вернувшегося с победоносной войны. И дед, увидев меня, побагровел вдруг, глаза его заслезились, и со звуком «у-ю-ю-ю-ю-ю-юй» он уткнулся мне в плечо. И никто ведь больше не плакал тогда, да я ведь и не требовал ни от кого слёз, и удивились все ещё… И вот это красное лицо с дрожащими щётками усов и бровей… И вот это скомканное, вдавленное в ореол второго подбородка – сидят сейчас в моей голове: одно – слева, другое – справа… И слева, и справа, до отупения.
На шум со всего двора повыползало изголодавшееся по спектаклям старичьё. Падальщики. «Кто там?», «Кого это?», «А-а, надо же». Появилась помятая тётка лет сорока – пьяная, брызжущая ядом.
– О-о-о, завыли, завыли, – шипела она.
Я сразу понял, что она обращается ко мне, и она сразу поняла, наверное, какая-то язва видна была на моём лице невооружённым глазом.
– Мало терпели от него, а теперь воют. – Я смотрел в её ядовитую физиономию и слушал.
– Ты же Андрюша, да? Внук бабы Гали? Я кивнул.
– Она о тебе всегда рассказывает, я всё о тебе знаю… А сколько она натерпелась от него, как он её гонял... Постоянно ведь мне жаловалась…
– Не место сейчас, – пробубнил я с каменным лицом.
Краем глаза я видел, как дворовое старичьё переключает внимание на наш диалог, оплетает, обступает со всех сторон… и почувствовал себя соучастником тайного раскольничьего заговора.
– Сколько зла он вам причинил, да радоваться надо, освободились ведь. Ну скажи, скажи, разве ты не рад?
– Мне он ничего не сделал плохого, – монотонно пробубнил я, и то правда: за последнее время дед мне и слова дурного не сказал – любимый внук. Бывало, только напьётся и правнуков требует… Однако, подумал я, лицо моё так обмёрзло и онемело в своей вылепленной мрачности, что даже если на нём и улыбка возьмись, я бы этого не заметил. А вполне может быть и улыбка… Ведь вина уже хозяйничала во всём.
Тем временем гроб ставили в газель, люди рассаживались по машинам. Мы же с тёткой по-прежнему здесь, в прицеле любопытного старичья; шали, уткнувшиеся в воротники сморщенные носы, покашливание клубочками пара.
– Идём, идём ко мне, я же всё о тебе знаю. У меня и стол накрыт, идём поговорим. – Гнусная физиономия призывно улыбается заплывшими глазёнками. А в голове дрожащие щётки усов и бровей: у-ю-юй… – Идём, ну же…
Как же я презирал это существо, потрескавшиеся губы, заплывшие глазёнки, маслянистый завиток из-под платка… Но нога сама сделала шаг.
Проклятая продолжала:
– Вот моё окно на первом этаже, видишь, давай, Андрюш, выпьем, я расскажу тебе…
Я вздрогнул, поймав себя на ещё одном шаге в её сторону, поймав, развернулся и пошёл к автобусу, обрывая паутину взглядов.
У автобуса стоял Игорёк.
– Чё, не поедешь? – спросил я.
– Некогда, контейнер пришёл, дело горит…
– Ладно, давай.
Он крепко пожал мне руку – у него всегда такое бодренькое розовощёкое рукопожатие – сплошное доказательство здоровья и правоты. У меня такого нету…
По дороге я скрёб ногтем выбеленное изморозью стекло и гнал призрак тётки.
На кладбище было ещё морознее, ещё ветренее. По всему пространству тянуло чёрный дым от угля, под которым грелась земля для будущих могил. Ноги и руки занемели от холода. Он хозяйствовал повсюду, лез в рукава и обволакивал спину, превратил одежду в грубый кусок толи. Мне всучили пару венков – проволочные узлы жадно липли к пальцам. Могильщики, совсем пацаны, стали разбивать ломиками кучу, звонко высекали искру о здоровые голыши, намертво вмурованные в смёрзшуюся землю – вряд ли такая могла стать пухом. Кто-то похожий на парторга, одетый не по-рабочему – в дублёнке и формовке, – руководил их неторопливым занятием.
А дедова сестра продолжала резать слух своими плачами. Я вспомнил, как она зачем-то подарила мне воробышка с красной ниткой на лапе. Я ещё был дошколёнком желторотым, и воробышек был желторотым – совсем не умел летать. Жили мы в частном доме, в огороде был врыт кузов и наполнен водой для поливки грядок – в нём вечно плавала пузырчатая зелёная плесень, кишели дафнии цвета хаки, жуки-плавунцы. Воробышек мой трепыхнулся в детских неумелых руках да и упал туда. Крылышки распластались, прилипли к поверхности воды. Раздался писк. Перепуганный, я потянулся к нему, но птенец забил крыльями и уплыл к другому краю. Я кинулся туда, но он отплыл на середину. Он пищал и захлёбывался, тревожа скользящих по кругу водомерок. В слезах я побежал за бабушкой, впрочем, когда тянул её в огород, уже знал, что всё с воробышком кончено.
И ещё было. Одна добрая соседка всю жизнь на эпидемстанции проработала. И работу свою, видимо, очень любила, потому что, выйдя на пенсию, стараний своих не оставила, переключилась на местных котов и кидала порой отравленного фарша во дворе.
Мой кот умирал неделю, и в последний день он лишь ползал, катался и кричал. И вот он лежит пластом после очередного приступа боли. Тельце раскачивается от тяжёлого дыхания. Глаза голубые, широко открыты. Голова не держится, лежит на полу, и глаза смотрят вверх. Подхожу – он поднимает трясущуюся голову, смотрит в глаза. Я едва держу слёзы – в гостях у меня мой добрый друг из столицы, а значит, есть вещи и посерьёзнее, а значит, плакать – стыдная слабость. Я глажу шелковистую кремовую шёрстку, самую шелковистую из всех, Гоша, хороший мой, славный мой, маленький… Гоша, собрав в пучок усы, начинает мурчать, громко-громко, вибрировать всем своим пустым тельцем. Я срываюсь – растягиваюсь рядом и рыдаю. Друг тактично где-то там… на кухне… курит. Очередная судорога прерывает мурчание. Гоша протяжно кричит, ползёт от меня в тёмный угол за штору, тонко отрывисто стонет. Меня поднимают. Я прячу лицо.
– Брось себя травить, идём отсюда.
Я киваю и, запинаясь, говорю:
– Он мурчит… Я его глажу, а он мурчит… и в глаза… и уполз, чтобы боли и смерти не показывать…
Закрываю двери, включаю радио на полную, курим на кухне.
– Совсем немного осталось, – говорю, успокоившись.
Сквозь табачный дым и запертые двери бежит едва уловимый запах мертвечины. Пробежал и исчез – смерть забрала своё. Друг мой молчит, молчит. На лице его участливая мрачность. Взгляд далёк и близок одновременно. Дурные воспоминания своё дело сделали. Мои глаза наполнились слезами – теперь я мог поднять голову и честно смотреть в глаза родственников.
Могильщики взяли гроб, семеня, перенесли его к яме, поставили на табуретки – всё неторопливо, осторожным выверенным движением, словно пьяные, которые хотят казаться трезвыми. Потом встали поодаль – один с крышкой, другой с молотком. Молоток выжидающе раскачивался. О, как я понимал их, ищущих здесь только завершения, гораздо более понимал, нежели кровных своих родственников.
– Провожающие, приступайте, – сказал парторг.
Все кинулись, окружили гроб. Я со своими венками, как всегда, опоздал, и было довольно глупо теперь толкаться к гробу… Я смотрел в узкую ледяную яму, похожую больше на разлом в скале.
Провожающие… провожающие…
«Провожающие, покиньте вагоны». «Давай, Витёк, покедова». «Счастливого пути!» Каждый хочет взглянуть напоследок – «давай там не забывай нас». Я тоже тяну голову: «Ну чё, дед, давай». Состав дрогнул, последний вопль сестры, проводники забивают вагон и отправляют его в чёрное, холодное будущее. Потом горка из смёрзшихся комьев, которая с трудом держит крест в порывах ветра, венки, прикрученные проволокой, хлеб и стакан.
Только ведь всё наоборот – мы едем в своём плацкарте сквозь своё чёрное пространство, покачиваемся на изгибах дороги. А деда ссадили на зябком полустанке, и он возмущён, бежит вслед, машет – он хочет с нами, там недоеденный окорочок, недорешённый сканворд…
Провожающие, пройдёмте на трапезу – тёплая квартира, водка, курятина в лапше, – я напился вдрызг.