То, что я более или менее освоил наконец английский, позволило мне прочесть много иностранных, ещё не переведённых на русский книг. Большинство зарубежных писателей, посещавших Москву в качестве гостей Союза, членов различных делегаций и просто туристов, считали своим долгом посетить «Дом на Пятницкой», где помещалась редакция нашего журнала, и я теперь имел возможность беседовать с ними без переводчика. И сам я стал довольно часто ездить за границу с формальным поводом – поиска произведений, годящихся для перевода на русский и публикации в нашем журнале.
Нередко, узнав о моём приезде, многие газеты, университеты и телестудии связывались со мной и предлагали или выступить с докладами о современной советской литературе, или в дискуссиях на телевидении. Случалось, что моими оппонентами являлись всемирно известные телепублицисты, например, в США – Барбара Уолтерс, Солсбери, Тэкс Макрери, в Англии – Малькольм Мэгеридж и многие другие.
Я выступал на английском и реже на русском языках, – передачи с дублирующим переводом за границей популярностью не пользовались.
Мне трудно было бы перечислить имена выдающихся писателей, с которыми мне довелось познакомиться во время зарубежных поездок, достаточно назвать Колдуэлла, Стейнбека, Сарояна, Ч.П. Сноу, Мориака, Дрюона, Олдриджа, Лану, – некоторые их произведения мы печатали у себя в «Иностранке». Встречался я и с художниками, например, с живописцем – конструктивистом Фернаном Леже, коммунистом и очаровательным человеком, чья подаренная им мне картина (портрет жены, художницы Нади Леже, русской по происхождению) вот уже лет сорок висит у меня дома.
Хочу сказать о времени, в котором мы в то время жили. Эту жизнь начиная с 1956 года определял XX съезд КПСС.
На повсеместно проводимых собраниях первичных парторганизаций зачитывался доклад Н.С. Хрущёва «О культе личности Сталина» (в открытой печати он тогда не публиковался). В докладе вскрывались чудовищные преступления Сталина и ближайших его сотрудников – аресты и казни невинных людей, но в то же время не отрицались огромные свершения партии и народа в социалистическом строительстве.
Вопиющие противоречия этого периода нашей жизни, которые коммунисты потом привыкли называть: «с одной стороны и с другой стороны», были затем подчёркнуты (30 июня 1956 г.) в опубликованном постановлении ЦК КПСС «О преодолении культа личности и его последствий».
...А теперь я позволю себе забежать далеко вперёд. Указания партии о «двусторонности» характера и деятельности Сталина впоследствии были забыты. О Сталине стали писать только как об убийце, сатрапе и палаче. С особой силой это распространилось в нашей печати, когда руководителем ЦК КПСС стал М.С. Горбачёв. Газеты, телевидение, казалось, устремились в прошлое и почти ежедневно живописали кровавые ужасы периода культа.
Общественная жизнь, как она развивалась после событий 1956 года, характеризовалась следующим: одна часть партии и народа сумела воспринять наше прошлое как диалектическое противоречие страшного и счастливого. Другие восприняли только одну сторону правления Сталина – жестокость. И, наконец, третьи скептически отнеслись к разоблачениям культа и сохранили в своих сердцах односторонний образ Сталина как «великого вождя всех времён и народов».
Я принадлежал, пожалуй, к первой части нашего общества. Подтверждённые документами и фактами те действия Сталина, которые нельзя назвать иначе чем преступными, вызывали у меня чувство негодования. Но забыть провозглашённое Сталиным заявление, что «жить стало лучше, жить стало веселее», относящееся к 30-м годам, я в отличие от тех людей, которые в 80-х годах считали это заявление выдумкой и демагогией, признать ложью не мог.
Ох трудно будет историку конца XXI века, который возьмётся за описание советской жизни середины века ХХ! Лагеря? Были! Расстрелы? Были! Но было и другое... Было, было! Как это совместить? Кому под силу? Не знаю... Помню, как вскоре после XX съезда КПСС мне довелось быть в ФРГ. Помню и то, как один немецкий «интеллектуал» спросил меня:
– А почему вы обвиняете немецкий народ в том, что он пошёл за Гитлером? А вы, советские, разве не пошли за Сталиным? У нас – гестапо, но у вас ГПУ. У нас Освенцим и Треблинка, а у вас ГУЛАГ. Так в чём же разница? – ехидно улыбаясь, спросил мой собеседник.
– Она есть, – ответил я. – Гитлер не скрывал своих целей. Расизм, «дранг нах Остен», мечта о мировом владычестве – этим было пронизано всё, что публиковал Гитлер, все речи, которые он произносил.
Можно ли найти что-либо подобное в книгах и речах Сталина?!
– Вы знали, за кем идёте. Мы же если и знали, то далеко не всё. В этом разница.
Журнал работал неплохо, тираж его рос с каждым годом.
Мы твёрдо придерживались линии, сформулированной в одной из наших передовых: печатать прежде всего прогрессивных писателей-коммунистов, но ни в коем случае не отвергать и тех, не коммунистов, однако придерживающихся прогрессивных взглядов, словом, тех, кто, будучи субъективно честными, не мог в произведениях своих стоять в стороне от социальных движений и классовой борьбы народов. После опубликования «Старика и моря» мы напечатали ещё с десяток бестселлеров во главе с «Триумфальной аркой» Ремарка и ещё больше произведений писателей Восточной Европы.
В самом начале 60-х в нашей литературно-политической жизни разразился скандал. Его героем оказался Н.С. Хрущёв, который, посетив в Манеже выставку произведений современных художников, громогласно подверг её уничтожающей критике за формализм, сюрреализм, отрыв от народа и т.д. Выставку закрыли...
Но, видимо, этого Н.С. Хрущёву показалось недостаточно. Он хотел, уж коли выкорчёвывать плевелы, то делать это если и не по методу Сталина, но решительно. И вот для того, чтобы окончательно вбить гвоздь в гроб формалистского и сюрреалистического искусства, Хрущёв пригласил в Дом приёмов на Воробьёвых горах десятки литераторов, музыкантов, певцов, драматических актёров, ну и, конечно, членов Политбюро.
С речами о партийности в литературе и искусстве выступили Хрущёв и секретарь ЦК по вопросам идеологии Л.Ф. Ильичёв. И тот и другой жестоко поносили любой вид искусства, созданный не методом социалистического реализма, упрекали писателей и деятелей искусств в недостатке партийности. Вместе с тем значительную часть своего выступления Хрущёв снова и снова посвятил безжалостной критике культа личности и самого Сталина.
Помню, с попыткой защитить художников выступил поэт Евтушенко, известный своим «вольнолюбием», но ушёл с трибуны освистанный и униженный. Оскорблениям подвергалось всё, вплоть до его одежды – небрежно свисаюший до колен свитер. После перерыва критике подвергся Андрей Вознесенский. Когда мы курили на лестничной площадке, я увидел его, направляющегося в зал. На Вознесенском был клетчатый пиджачок, под ним – распахнутая у горла сорочка, из-под разреза которой нарочито высовывался пёстрый, домашний шарф.
Если говорить о «детях XX съезда», то мне был ближе Вознесенский, ближе как человек, даже несмотря на несомненную «заумь» в его стихах.
Евтушенко, бесспорно, также талантливый поэт, был в своих стихах «проще», яснее.
Я вполголоса спросил Вознесенского, когда он поравнялся со мной:
– Будешь выступать?
– Попробую, – угрюмо ответил он.
И тогда мне в голову пришла мысль. Я одной рукой задержал Вознесенского за рукав, а другой дотронулся до претенциозного шарфа, пузырящегося волнами из прорези рубашки.
– Сними это!
– Зачем это я буду снимать? Кто меня любит таким как я есть, пусть любит, а подлаживаться ни стихами своими, ни одеждой я ни к кому не буду.
– Послушай, Андрей, – чуть слышно сказал я, – разве ты не видел, как он бросался на людей из-за того, что ему показалась претенциозной их одежда? А о стихах я уже не говорю.
...Последний день встречи шёл к концу, как вдруг неожиданно попросил с места слово скульптор Вучетич. И встал.
– Пожалуйста! – сказал Хрущёв, приглашающе протягивая руку к стоящему Вучетичу.
– Я п-предпочитаю передать своё заявление в письменном в-ви-де, – со всеми своими дефектами речи заявил Вучетич. Затем он передал впереди сидящему белый квадратик, – очевидно, записку, и сел.
В зале установилась никем не нарушаемая тишина. Вучетич был популярной фигурой в стране. Он считался одним из лучших советских скульпторов-реалистов. Вучетич был болен болезнью Паркинсона, говоря, срывался на крик, а во время ходьбы неожиданно делал прыжки в сторону, точно убегая от кого-то. Партийное руководство ценило Вучетича очень высоко и его скульптуры, как правило, воспроизводились в газетах и на экранах киножурналов.
– Записка от товарища Вучетича. Читаю: «Дорогой Никита Сергеевич! Хочу, чтобы вы знали, что я тоже был на так называемой художественной выставке в Манеже. Она произвела на меня ужасное впечатление, о чём я написал в «Литературную газету». Но редакция печатать статью отказалась. Вучетич».
– Вы видите? – воскликнул, потрясая запиской над головой, Хрущёв, – видите, какие творятся в газете безобразия? Да за это... – он запнулся на мгновение, а потом, ещё громче, на весь зал крикнул: – да за это редактора снять надо!
...Этим, собственно, если не упоминать выступления Л.Ф. Ильичёва, и закончилась встреча Н.С. Хрущёва с представителями творческой интеллигенции.
А несколько дней спустя произошло вот что. Меня вызвал к себе зав. отделом культуры ЦК Д.А. Поликарпов.
– Садись! – сказал он своим грубовато-фамильярным и в то же время дружеским тоном и протянул мне из-за стола руку. – Так вот какое дело, – продолжал Поликарпов, даже не ожидая, пока я сяду. – Есть предложение, чтобы тебе перейти на работу редактором «Литературной газеты».
В первые секунды его слова подействовали на меня столь неожиданно и ошеломляюще, что я даже не знал, что ответить. Только придя в себя, понял, что слова Поликарпова имели прямую связь с выкриком Хрущёва: «Да за это редактора снять надо!»
Но если это было и так, то при чём тут я? Во-первых, мне никогда не доводилось находиться на руководящей работе в газетах. Во-вторых, до сих пор, как мне казалось, моей редакторской деятельностью в «Иностранной литературе» были довольны и в ЦК, и в Союзе писателей. Тираж журнала рос из года в год. Следовательно, считать предложение Поликарпова завуалированным снятием меня с работы в журнале было бы неправильно.
Кому же пришла в голову эта нелепая мысль?
– Вы шутите, Дмитрий Алексеевич? – после паузы спросил я.
– В ЦК вызывают не для шуток, – сухо ответил Поликарпов. И сказал: – Значит, будем ждать решения?
Только сейчас я окончательно понял, что речь идёт не о предложении, в котором решающую роль могут сыграть мои «да» или «нет», а о почти решённом вопросе.
Это было для меня драмой. Представить себе, что я уже никогда не войду в особнячок на Пятницкой, где размешалась моя редакция, не буду ежедневно встречаться с сотрудниками журнала, которых я, за исключением двух-трёх, горячо полюбил, если здесь уместно это слово, не буду читать книг на английском, чтобы решить, какие из них пригодны для перевода, не буду напряжённо ждать конца очередного года, когда подводились итоги подписки на журнал, и к радости своей узнавать, что тираж журнала снова вырос на 10–15 тысяч экземпляров...
... – Я прошу оставить меня в журнале, – произнёс я, едва шевеля разом пересохшими губами.
– Дискутировать нечего, Александр, – на этот раз с металлическими нотками в голосе произнёс Поликарпов. – Наверное, ты понимаешь, что не от меня одного исходит это предложение.
– И всё же, я не могу... – начал было я.
– А в партии состоять можешь? – повышая голос, прервал меня Поликарпов.
Что я мог ответить? Я промолчал.
– Давай так, – уже обычным своим тоном произнёс Поликарпов, – тебя ждёт товарищ Ильичёв. Но мне будет стыдно за тебя, если ты и перед секретарём ЦК будешь вести себя вот так, недостойно дисциплинированного коммуниста. Поэтому я попрошу Леонида Фёдоровича перенести встречу на два-три дня. А ты за это время подумай, в какое положение поставишь себя своим отказом. У меня всё. Через два дня позвоню. Прощай.
...В редакцию я в тот день не вернулся. Позвонил туда из дома, сказал, что плохо себя чувствую и сегодня уже не приеду.
Затем сел за письменный стол и стал сочинять письмо Поликарпову.
Шла уже ночь, когда я, переписав письмо три или четыре раза, отстукал его на машинке и подписал. Вот оно:
«Тов. Поликарпову Д.А.
Дорогой Дмитрий Алексеевич!
Наш вчерашний разговор застал меня «врасплох», и поэтому я, может быть, высказал своё суждение о нецелесообразности назначения меня в «Литгазету» несколько косноязычно. Так вот.
Я более шести лет жизни отдал журналу. Я люблю его, что естественно для человека, который этот журнал создавал. Однако работа в нём (и одновременное писание книг) потребовала от меня огромного напряжения. Достаточно упомянуть то обстоятельство, что я, полагая, что редактору «Иностранной литературы» стыдно не знать хотя бы один иностранный язык, выучил английский уже в более чем зрелом возрасте. У меня нет никаких оснований переоценивать свои знания и опыт в сфере международных культурных связей, – очевидно за шесть лет их приобрёл бы каждый на моём месте. Но в данном случае таким человеком оказался я. Подумайте, так ли уж много в нашей литературной среде людей, которые знали бы это сложное, и ответственное дело «не с налёта», не по пересказам и выборочным информациям, а, так сказать, из первоисточника?
Далее. Газета не журнал, тем более уже налаженный журнал. Работа в «Иностранной литературе» теперь даёт мне возможность с несколько меньшим напряжением сил делать главное дело моей жизни: писать.
Вспомните, одновременно с работой в журнале я написал три книги. Я утешал себя мыслью, что теперь (в будущем году мне стукнет 50), когда работа журнала уже вошла в своё русло, я смогу писать уже не за счёт того перенапряжения сил, как прежде, – это дело меня порядком уже измотало.
У меня есть журнальный опыт, но нет газетного. Смог бы я даже мечтать о продолжении литературной работы, если бы был принуждён взяться за новое для меня газетное дело, требующее каждодневного, изнурительного труда? (* В то время и вплоть до 1967 года газета выходила три раза в неделю на четырёх страницах.)
Дмитрий Алексеевич! Вы знаете меня не первый год. Очевидно, в памяти Вашей не сохранилось случая, когда я проявил бы недисциплинированность, «сманеврировал» бы, ушёл бы от трудного дела. Я хочу верить, что это обстоятельство побудит Вас всерьёз отнестись к моим аргументам. Прошу Вас, если сочтёте нужным, доложить о них тов. Ильичёву.
А. Чаковский». 20 декабря 1962 г.
«Слушали: о т. Косолапове В.А.
Постановили: Освободить т. Косолапова от обязанностей главного редактора «Литературной газеты» как не справившегося с работой.
Слушали: О т. Чаковском А.Б.
Постановили: Назначить т. Чаковского А.Б. главным редактором «Литературной газеты», освободив его от обязанностей главного редактора журнала «Иностранная литература».
Верно» (и чья-то подпись)
– Ну? Прочёл? – спросил Поликарпов. – Когда сможешь выйти на работу?
Я уже понимал, что отступать некуда. Решение ЦК стояло высокой стеной, и преодолеть её было невозможно. Но поскольку терять мне теперь было уже нечего, – всё, чем я жил почти всё последнее десятилетие, было уже потеряно, – я сказал угрюмо и вместе с тем вызывающе:
– Прошу изменить формулировку относительно Косолапова. К нему, как я знаю, не было никаких претензий, кроме одной, связанной с Вучетичем. А из решения следует, пусть косвенно, что Косолапова убрали, чтобы назначить меня.
Говоря, я внимательно наблюдал за широким лицом Поликарпова. Я был уверен, что если несколько дней назад он сослался на партийную дисциплину, то теперь, после решения, окончательно «взовьётся» и станет грозить чуть ли не исключением из партии.
Но он был хороший и честный человек, Дмитрий Алексеевич Поликарпов. Пройдёт не так много лет, и по жалобе редколлегии журнала «Знамя» на то, что он, Поликарпов, запретил печатать «Спутники» Пановой, Оргбюро ЦК под председательством Маленкова неожиданно для всех снимет его с работы, назначит ректором Педагогического института им. Ленина, а затем переведёт в Союз писателей в качестве оргсекретаря правления.
Но пока что даже мысль о чём-то подобном, уверен, не приходила в голову Поликарпову, а в мою – тем более.
– Так что же ты хочешь? – спросил он, забирая у меня из рук листок бумаги, на котором было напечатано решение ЦК.
– Поскольку моё письмо, как я понимаю, оставлено без внимания, то мне остаётся только подчиниться решению, – сказал я, – но с одним условием... впрочем, ставить условия я не имею права, тогда, будем считать, с одной просьбой.
– Какой? – едва ли не улыбнувшись, спросил Поликарпов. Он, видимо, почувствовал, что у него с плеч свалилась гора, так как указание произвести перестановку в «Литгазете» он, конечно же, получил «сверху».
– Прошу, чтобы формулировка относительно Косолапова была изменена. Иначе вы поставите меня по отношению к нему в ложное, двусмысленное положение.
– Хорошо, – глядя не на меня, а куда-то в сторону, сказал Поликарпов. – Я доложу о твоей просьбе кому следует.
...Спустя несколько дней Поликарпов представил меня редколлегии «Литературной газеты» в качестве нового редактора. У меня отлегло от сердца, когда он зачитывал решение ЦК, в котором о причине освобождения Косолапова от работы просто ничего не было сказано. «Освободить...», и всё.
Итак, с конца декабря 1962 года в моей жизни наступил новый период.
Одним из первых близко мне знакомых людей, которых я встретил вечером, после назначения, был Вадим Кожевников, редактор журнала «Знамя», известный писатель. И я, естественно, ему сказал, что иду работать в «Литературку».
– Ну и дурак, – лаконично прокомментировал мои слова Кожевников.
– Почему?
– Арифметику знаешь? Так вот, газета выходит три раза в неделю. Теперь скажи: в каждом номере ты должен дать хотя бы одну критическую рецензию? Так? Значит, в месяц как минимум десять-двенадцать. А в год – самое малое, сто, а если, не дай бог, удержишься несколько лет, то сотни, самое меньшее – сотни! – писателей станут твоими личными врагами и постараются отравить тебе жизнь. Понял?
– Я ничего не мог сделать, – понуро сказал я.
– Пиши письмо в ЦК.
– Написал. Безрезультатно.
– Ну, – со вздохом сказал Кожевников, – тогда – держись…
Публикация Сергея ЧАКОВСКОГО