Ольга Родштейн. Дневник прилавка: 1940–1941. Блокада: 1941–1943. – СПб.: Аврора, 2023. – 160 с.: ил., фот.
Презентация этой книги воспоминаний состоялась в Санкт-Петербургском Доме книги в декабре. Написанные прекрасным языком классической прозы литературные очерки бывшей сотрудницы магазина на Невском проспекте о начале Великой Отечественной войны и блокаде Ленинграда уникальны по своему содержанию и заставляют пройти читателя вместе с ней через искушения и муки блокадного города.
Мемуары Ольги Родштейн поделены на две части. Первая – «Дневник прилавка» – воспоминания о том времени, когда она в начале 1940-х работала в Доме книги продавцом отдела иностранной литературы. Здесь мы обнаружим много метких, порой ироничных наблюдений за теми, кто приходил тогда в Дом книги на Невском:
– Дайте мне книгу «Манеры Турции».
– Простите, это не манеры, а «Монеты Турции»».
– Да? Жаль. Но, может быть, найдутся и манеры? Мне очень хочется.
Дамочка кокетливо улыбается. Что у такой на уме?
Или вопрос: «Илладская гомера есть?»
Рукопись, найденная в архивах
Мирные наблюдения автора разом прерываются, когда наступают дни войны, а затем и блокада Ленинграда. Этому периоду посвящена вторая часть дневника – «Блокада» (1941–1943). Помимо того, что в нём написано, о самой Ольге Родштейн известно совсем немного. Её записки попали сначала в архив Даниила Гранина, когда он работал над «Блокадной книгой», и, пролежав архивах пять десятилетий, только теперь опубликованы. При этом часть материалов оказалась утрачена.
Каким же был Дом книги в годы войны? Вот наблюдения Родштейн в первые дни Великой Отечественной: «Длинные пыльные каналы-проходы в книжном магазине на Невском… Свет потолочных люстр не играет на отполированных прилавках: они завалены связками книг. Люди идут и идут с рюкзаками, с тюками. Знаменитости больше не придут. Война, крушение библиотек. Сбывают всё... На прилавках валяются редчайшие издания. Дом с глобусом – живой и умирающий. Мы носили книги в специальные герметические подвалы. Библиотеки рушатся… Бегут с корабля люди.
Я не побегу. Ни денег, ни помощи. Бежать тоже надо уметь. Дома две старухи и дочь. На санпосте меня ценят. Читаю вслух Чехова, и «Мисюсь, где ты?» – звучит молитвой и призывом к прежней жизни. Начинается тревога, качается дом…»
14 июля 1941 года
«Я под Лугой. Тысячи женщин. Роем противотанковые рвы. Один раз в день выдают жидкую кашу и кипяток.
– Ложи-ись! – раздаётся крик бригадного.
– Ложи-ись! – передаём друг другу.
Летят «мессершмитты». Они наловчились расстреливать окопниц. Мне хорошо видно смеющееся лицо пилота. Нет страха, одна ненависть…»
Автор вспоминает, что с начала войны в городе воцарилась шпиономания: «Какой-то гражданин спрятал ложку в карман. Его схватили. Почему? Да потому, что диверсант. Зачем советскому человеку, прописанному на жилплощади, простая, алюминиевая ложка?.. Джазисты Львовского джаза боятся выходить на улицу. У них великолепные ботинки, широкоплечие пальто и испорченная русская речь. Им страшно выйти в магазин и купить что-нибудь съестного. Кругом тотчас начинают оглядывать и переглядываться, и, в конце концов, гражданки их хватают. Они очумели от голода, негодования и страха…
И вдруг… Старушку, древнюю, хромую, взяли под руки, чтобы помочь перейти улицу. Бока старушки оказались жёсткими и выпуклыми: под пальто у неё были гранаты и бомбы, а вместо старушки выпрямился юноша 20 лет…»
Кольцо блокады вокруг Ленинграда смыкается. Начались ежедневные обстрелы и бомбёжки, наступает чудовищный голод.
«Мать слабеет с каждым днём. Кофе уже не даёт ей силы. На ногах вздулись вены. Дистрофия и цинга. Из пригородов – Лигово, Удельной, Озерков, Шувалова – прибежали толпы людей. Размещаются в брошенных квартирах, в школах. Нечёсаные, дикие. Выросли очереди. Лихорадочно готовлю буржуйку и за золотое кольцо скупаю брошенные штабеля дров. В комнате до потолка дрова. Пахнет сырой сыростью свеча. Телефоны умолкли. Сдаём приемники…»
Трупы улыбаются
«Трупов больше, чем обычно. Все босые. Покорная тишина вокруг этих неизвестных людей примиряет и меня: дойду, конечно, не могу не дойти. Все трупы улыбаются. Долго за спиной чувствую эти улыбки. Мерещится мне опухшее лицо дочери. Весь день она будет отвешивать хлеб, давно не похожий на хлеб: чёрный, тяжёлый. Вчера ей на весы положили бриллиант. Сброшенный на пол камень затоптала толпа. Взять с весов свою порцию надо уметь. Сбоку может протянуться чёрная рука, и исчезнет хлеб. Вора, торопливо жующего добычу, жестоко бьют. Молча…
Иду, иду домой. По панели уже протоптана дорожка. На Садовой забегаю во двор. Передо мной – гараж. Раскрыт настежь. Голые замёрзшие покойники. Бригада ещё не приехала за ними… Во двор въезжают грузовики. Люди в ватниках с крючьями растаскивают смёрзшиеся тела. Они ломаются, как спички. Руки, ноги, головы забрасывают в кузов навалом. Бригада подстилает себе рогожу, люди рассаживаются, смеются. Луна гаснет. Становится темно…
Внезапно передо мной возник человек в милицейской форме. Говорили, что в городе орудует шайка переодетых грабителей-мародёров. Он выхватывает с моей груди хлеб, ещё теплый, отрезанный дочерью, хлеб-жизнь. Слабо защищаюсь. На руке он примечает кольца свекрови. «Отдавай», – хрипло сипит горлом.
Отдаю. Побрякушки исчезают в карманах чёрной шинели. В снег соскальзывает длинная цепь. Он нагибается и роняет хлеб. Я подхватываю и бегу что есть силы. Карточки при мне, хлеб при мне…»
1941 г., декабрь
«В нашем доме за неделю умерло 120 человек. За водой сползаем с ледяной горы на лёд и, лёжа на животе у проруби, долго ловим ведро в воде. Взобраться наверх нет сил. Половина проливается на уже обледеневший спуск. Снегом оттирают только лицо и руки. Ссохшееся тело не хочет холода. Паучьи движенья, но глаза говорят.
На санпосте – чудеса: выдали талончик… в баню! Значит, какие-то люди топят баню, подвозят дрова. Плачу от благодарности и предвкушения. Я, конечно, пойду обязательно, хотя до бани километров 5. Вернусь ли, не знаю…»
«Дома мёртвые обе: и мать, и свекровь. Хожу возбуждённая между мертвецами и разговариваю с ними. По старому порядку покойников полагается обмывать. Идти за водой к проруби на Фонтанке уже нет сил. Воды набираю полную тарелку и макаю губку.
Ноги моей матери грузны и раздуты. Обмываю её лицо. Она улыбается. Все блокадные покойники улыбаются. Обтираю её лоб. Умный лобик. Хорошо знала языки, много читала. До смерти она кишела вшами. Теперь вши исчезли. Тоже мистика: куда они исчезли? Но нет ни одной. Дочь спала на подушке, обсыпанной табаком. Не переползли…
Иду во двор. Мне нужна татарка Мартынова, наша дворничиха.
– Отдай евоную карточку! – требует она и только тогда соглашается отнести до низу мою мумию.
Вот белый пакет привязан к листу фанеры с верёвкой. Фанеру я потащу вместо саней. Веревку надеваю на грудь. Морг находится далеко, на улице Маяковского…»
Май 1943 года
«Зелёные деревья в садах, пышные облака на гладких каналах. Один двор, другой, третий. Мёртвые окна, по лестницам никто не пройдёт, все двери заперты, люди уехали, люди умерли. В пустых квартирах со стен глядят портреты. На лестнице надписи: «Не сорить», «Идите в бомбоубежище». Но уже некому сорить и некому прятаться от бомб. Город ослаб, город вымер...»
А Ольга Родштейн объезжает опустевшие квартиры, чтобы вывозить оставшиеся в них книги.
«Свозим в АПУ (в подразделение Публичной библиотеки) огромные богатства, сваливаем прямо на пол. Роскошные и редкие издания. Идёт тёплый весенний дождь. К 1 Мая велят вставить стёкла. Грузовик идёт мимо сада, где стоит Геракл. Грядки, грядки, грядки. Здесь сыро, тихо, приятно. На Адмиралтействе следы разрывов. У одной кариатиды пробит живот и оторвана грудь. В Неве лежит потопленное судно…»
И вот заключительная фраза в мемуарах: «Наш отдел блокады пользуется успехом. Глядим вперёд, ждём победы. Да здравствует жизнь!»
Что дальше случилось с автором дневника, дожила ли она до освобождения города, где жила и чем занималась потом – неизвестно…