Анна Ревякина
* * *
«Вода с небес по расписанию!» –
Донецка летоописание.
В тебе, во мне – его дыхание,
суровый зной.
Молчи-молчи, июль засушливый!
Душа твоя великодушная…
Бульвар поэта Саши Пушкина,
где мы зимой
гуляли, пили, были счастливы,
где стали друг для друга частью мы,
в том смысле, что
теперь мы целые, как яблоко.
Донецк – смертельная Елабуга
и шапито.
Я напишу о нас три повести.
Одна – про грех и муки совести.
Вторая, как мы по-над пропастью,
а третья – сны.
Не то чтоб вещие, но дивные,
как мы целуемся под ливнями,
и «г» – чудесной фрикативной
величины.
Вода из крана пахнет порохом,
а мы летаем по-над городом.
Собьют ли нас?
А может, скажут, что мы нужные,
как средства противовоздушные
в полночный час.
А мы парим над терриконами
двумя бумажными воронами.
И бабоньки идут с бидонами,
поют про то,
что счастья буквы сладко-кислые.
А мы парим, и красным бисером
наш стих взаимонезависимый,
как лепесток,
летящий через, сквозь бессонницу.
К чему ещё нам приспособиться?
О чём молчать?
О чём ещё молчать и пыжиться,
по чашкам разливая жижицу,
смердючью падь?
* * *
Не знаю, в чём, но в чём-то ты не прав,
мой вещий сон, мой поэтичный сплав,
нековкий, как чугун. В тебе такая нежность,
что страшно близко подносить к глазам,
мой черновик, таинственный Сезам,
моих дорог весёлая погрешность.
– Куда опять? – Куда-то на юга,
где дедушка Кащей. И бабушка Яга
летает над посадкой. Дура дурой!
Я в этой сказке автор и герой.
Мне сон приснился, мы держали строй,
вооружённые пером – клавиатурой.
Нас двое. Мы рубились до конца.
Пьянели от стишков, как от винца.
Не то чтоб вдрызг, но заносило круто.
Ли-те-ра-ту-ра – семь не нот, но букв.
Её подбитый золотом каблук.
Любовь – её резервная валюта.
Всё это наше! Глянь, от сих до сих.
Я псих давно, а ты недавно псих.
Со временем привыкнешь, легче будет.
Найдём себе укромный уголок,
чтобы лежать и, глядя в потолок,
стихи на скорость собирать, как кубик Рубик.
* * *
Спала на пляже. Двадцать пять минут.
На голом топчане. Без полотенца.
Мой сон был млечным, словно сны младенца,
попавшие в неправильный сосуд.
Спала, как спит гора, как горе спит.
Не слышала, как дети под навесом
смеялись над мужчиной с лишним весом.
Он, словно штормом выброшенный кит,
лежал на стыке суши и воды
и делал вид, что их не слышит тоже.
Песчаный берег – царственное ложе.
Стирать следы – извечные труды.
Без устали – волна, война, волна.
Стирать следы, а заодно и память.
Моей спины исписанный пергамент.
Моей страды песчаная страна.
Спала, спала, не слышала, как щен
разлаялся на банду ребятишек,
как женщина заголосила: «Тише!»
Лишь моря нескончаемый рефрен
был слышен мне – далёкий метроном.
Да сердца стук – багровый, неизвестный.
Так словно бы солдаты хором песню,
как петлю, затянули за столом.
* * *
Сколько, говоришь, мы знакомы?..
Тыщу лет, а кажется, что вчера.
С кем останутся наши летние вечера,
кто вглядится в наши рыжие терриконы,
кто сказать посмеет о том, что в сердце?
Или где там любовь живёт?..
«Всё случится, но ровно наоборот».
Наши первые вечно юные ополченцы
говорили так, я забыла их лица.
Время – ластик, ласковый тихий врач.
Ты, пожалуйста, только не плачь,
всё когда-нибудь повторится.
И судьба, и война, и город.
Над копром однажды взойдёт звезда.
Мы оставим детям наивное «никогда»
да стихов отсыревший порох.
* * *
Внимательный падеж и есть сама любовь.
Не слышал о таком? Ещё услышишь, слушай.
Вот дождь заговорил с водою душевой
о том, что за большой непримиримой сушей
бескрайний океан лежит в песке времён
и отражает космос тёмно-синий.
Вот первый человек с наивным гарпуном,
и солнце над землёю апельсином
висит невысоко. Допрыгнуть до него,
сорвать и положить на дно корзины.
Внимательный падеж есть матрица стихов,
полёт над водной гладью. Стрекозиный.
И облако в лучах, и складки простыни.
Всё сущностно про сны и зоркость пальцев.
Внимательный падеж есть сам себе стихи.
На нём молчат поэты и скитальцы.
* * *
Нет у зим ни имён, ни кличек, ни фамилий, ни позывных,
только девочка с парой спичек. Да мороз кулаком под дых
лупит с новой крещенской силой. Мы – крещённые не водой.
Что нам ждать от тебя, кобыла? Под какой ледяной звездой
твои прибранные копыта по брусчатке на Ильича?
– Стоп! Дорога здесь перекрыта! Кто вы? – Мы-то? Мы два ткача.
– Что вы ткёте, какие дивы? Как потрогать да приобресть?
– Наши ткани – речитативы, человечья густая взвесь.
Под луною огромной синей, когда линька да день воды,
поперёк мы тетрадных линий покоряем свои гряды.
То болезное, что не в силах ни изъять, ни перетерпеть.
То, что станут парням служивым утомлённые пушки петь.
* * *
Я видела волков голубоглазых
в вольерах – мечущихся, грязных.
Я говорила с ними о Луне.
Они о ней такое, брат мой, знают!
«Луна ночами красным зацветает», –
сказал вожак. И жутко стало мне.
А иногда Луна поёт с ним вместе
«волчиные» разнузданные песни
о том, что человеку человек –
не волк, а кто-то более матёрый.
Однажды попрощаюсь я с Матёрой
и поплыву туда, куда ковчег
направит новый Ной рукою белой.
Мы с вожаком споёмся. А капелла –
без инструментов, только голоса
над водной гладью устремятся к звёздам.
И в воздухе серебряном морозном
откроются – как двери – небеса.
* * *
А что вода… Она и в нас течёт,
ведёт минут безвременной учёт.
И снова возвращается в планету –
на глубину, где уголь и капёж.
Там дед мой деревянный макинтош
надел. А что вода… Не в поисках ответов
она – в любую крохотную щель
так, словно у неё наличествует цель,
но цели нет, есть путь водоворота –
спираль дурных времён. От А до Я.
Течёт вода, а девы у ручья
стирают и поют, не попадая в ноты.
Их песенка из самых из простецких.
О том, что во поле под самым под Донецком
стоит берёзка на степном ветру.
Они её как старшую сестру –
на выданье – рядят в фату из кружев,
но суженый не превратится в мужа…
А что вода… Солёная из глаз –
внутри стихов, внутри безвольных фраз
о мире и любви, о покаянье.
Прозрачный март, зачем нам этот скарб?
Построчно складывать усталость в перикард,
прикрывшись подвенечным одеяньем.
И всё же – что вода? Она всегда!
На ней стоят иные города.
Под ней сокрыт наш Китеж легендарный.
Гераклион, Неаполис, Камбей
лежат на дне, где мириады дней
впадают в макрокосм бескалендарный.
* * *
И в книге этой, если б только в ней,
ты не найдёшь ни прошлого теней,
ни будущего светлые страницы.
Но есть сейчас мгновенье до прыжка.
Мы вышли все из одного стишка.
Из алгебры под стёклами теплицы.
Здесь нет дождя, есть утренний полив.
Есть человечек – пьян, умён, ворчлив.
Есть крошечные грабельки и тяпка.
Всему свой час, но не всему здесь ход
даётся, человечек спину гнёт.
И всё, что выросло, он собирает в папку.
Её когда-нибудь снесут в сырой подвал.
Всё то, чем жил. Всё то, за что страдал.
Любовь, война, безвременье, разлука.
За полцены продастся старый дом,
теплица, где каллиграфическим трудом
он добивался правильного звука.
И канет звук, останется строка,
прекрасная строка через века,
написанная шариковой ручкой.
Одна строка! Как много это всё ж!
Я ощущаю мышечную дрожь
при мысли, что её прочтёт однажды внучка.
* * *
Поэзии язык универсальный.
Он покрывает золотом сусальным
кусок дощечки, пористый кирпич,
базарной бабы ор, политиканский спич.
Он прибирает всё, всему даёт он ладу.
Поэзии язык подобен яду.
Лекарству в малых дозах натощак.
Поэзии язык в простых вещах,
но в парадоксе формулы словесной.
Когда из лет грядущих, неизвестных
на крыльях голубиных плоти дух
влетает в комнату. Мы обретаем слух
и ощущенье дара речи. Дара
держать удар. Пасти овец отару –
табун тончайше рунных облаков
на пастбищах гомеровских стихов.