Ровно 150 лет назад родился самый известный русский и советский скульптор, народный художник СССР, Герой Социалистического Труда, лауреат Сталинской и Ленинской премий Сергей Тимофеевич Конёнков. Он прожил 97 лет и свои воспоминания назвал «Мой век». Вот как он рассказывал о своей дружбе с Сергеем Есениным.
Мастерская на Пресне, которую до меня арендовал скульптор Крахт, была всем хороша: простор для работы, уединённость (уютный деревянный флигель стоял в глубине зелёного двора, среди зарослей сирени, жасмина и шиповника), возможность устраивать во дворе подсобные службы. Как показала жизнь, студия на Пресне – это готовый выставочный зал. <...>
Ранней весной 1914 года стал переезжать на Пресню и обживаться на новом месте. <...> В апреле мы с Григорием Александровичем вскопали пустырь вокруг флигеля и посеяли рожь с васильками. Мастерская на Пресне стала местом родным и желанным. Я с головой ушёл в работу. <...>
Ещё перед поездкой в Грецию я в Караковичах целыми днями слушал монотонное, под аккомпанемент лиры пенье слепцов, расспрашивал их, лепил из глины их лица и постоянно размышлял об их доле. Захотелось мне поведать людям об этих сирых, убогих людях. Забрезжила в сознании идея «Нищей братии». К осуществлению замысла я приступил только в пресненской мастерской. И снова, как и прежде, я выискивал интересных с точки зрения моего замысла слепых бродяг, приводил их в студию. Лепил их и вырубал из дерева. Один из них, по фамилии Житков, стал прототипом «Старичка-кленовичка». Просил их петь, сказывать сказки. Тогда в Караковичах один слепой, долго живший в нашем доме и сроднившийся со мной, подарил мне лиру и научил меня нехитрой премудрости обращения с этим древним инструментом. Я подыгрывал моим пресненским натурщикам на лире и узнал, пожалуй, все жалостливые песнопенья российских нищих-горемык. <...>
При таких-то вот обстоятельствах и познакомился я с Серёжей Есениным, которого привёл ко мне в мастерскую мой друг со времён баррикадных боёв 1905 года поэт Сергей Клычков. Как они передавали потом, перед дверью Есенин услышал звучание лиры и поющие голоса и придержал своего провожатого.
– Стой, Серёжа. Конёнков поёт и играет на лире.
Дослушав до конца песню, они вошли. Передо мной предстал светловолосый, стриженный в скобку мальчишка в поддёвке.
– Поэт Есенин. Очень хороший поэт, – заторопился с похвалой Клычков, видя на лице моём удивление крайней молодостью незнакомца.
– Серёжа знает и любит ваши произведения, – продолжал аттестовать друга Клычков, а Есенин, не дождавшись конца затянувшегося объяснения, порывисто, с подкупающей искренностью вставил своё слово в строку.
– Очень нравится мне и пенье ваших слепых. Я знаю некоторые из этих песен.
Клычков – в критическом обиходе именовавшийся не иначе как крестьянским поэтом – лучше нас мог пропеть Лазаря. Я взял в руки отложенную было в сторону лиру, и мы втроём довольно стройно спели песню об «Алексии Божьем человеке, о премудрой Софии и её трёх дочерях Вере, Надежде, Любови».
Мы стали друзьями. Трио наше ещё не раз пробовало свои силы. Есенину очень нравилась моя пресненская обитель. Во ржи и васильках, с поленницей дров возле сарая, с дневавшими и ночевавшими тут знаменитыми музыкантами и мудрыми слепцами. Он всегда появлялся неожиданно и бесшумно: старался застать живую песню. Мои знакомые передавали изустный рассказ Есенина про то, как однажды он, пройдя в калитку, не замеченный дядей Григорием, сквозь кусты сирени наблюдал и слушал, как Конёнков, сидя на пеньке возле сарайчика в глубине двора и подыгрывая себе на гармошке-двухрядке, пел очень печальную песню. <...>
Владимиру Ильичу принадлежит инициатива создания мемориала в память павших героев Октябрьской революции. В постановлении Совнаркома от 17 июля 1918 года записано: «Обратить особое внимание Народного комиссариата по просвещению на желательность постановки памятников павшим героям Октябрьской революции и, в частности в Москве, сооружения, кроме памятников, барельефа на Кремлёвской стене, в месте их погребения».
В августе Моссовет предложил шести скульпторам и архитекторам принять участие в конкурсе. Среди этих шести был и я. В середине сентября жюри рассмотрело проекты. Четыре из них – скульпторов Бабичева, Гюрджана, Мезенцева и художника Нивинского – были отвергнуты. Мой проект и проект архитектора Дубинецкого при голосовании получили равное число голосов. После открытого обсуждения комиссия избрала мой проект. <...>
Никогда я не работал с таким увлечением. Один набросок следовал за другим. Зрелище освобождённого Кремля, заря над Москвой, гобелен, вышитый ещё во времена крепостного права, – эти виденья возбуждали фантазию, в бесчисленных карандашных рисунках слагались в патетический образ. Во время работы над реальной доской он уточнялся, вбирая в себя всё новые краски жизни, возбуждая в нас революционное чувство.
В октябрьские дни 1918 года, когда Советская республика готовилась отметить первую годовщину своей жизни, на улицах звучали революционные песни, и мне так хотелось, чтобы на древней Кремлёвской стене зазвучал гимн в честь грядущей победы и вечного мира.
Торжественный красный занавес скрыл широкими складками доску, которую должен был открыть Владимир Ильич. Возле доски возвышался помост, а чуть в стороне – высокая, со многими ступенями трибуна.
Началась короткая церемония открытия.
К стенке была приставлена небольшая лесенка-подставка, на которую должен был взойти Владимир Ильич, чтобы разрезать ленточку, соединявшую полотнища занавеса. Ленточка была запечатана.
Я передал ножницы Владимиру Ильичу. Он разрезал красную ленту. Когда раскрылся занавес, заиграл военный духовой оркестр и хор Пролеткульта исполнил кантату, написанную специально ко дню открытия. Автором музыки был, как уже упоминалось, композитор Иван Шведов, слова написали поэты Есенин, Клычков и Герасимов.
Народных песен оба знали великое множество, кое-что им неведомое мог предложить и я. Есенинские стихи, ставшие народными песнями, нынешняя молодёжь знает наперечёт, но мало кто знает, что всем известную удалую песню «Живёт моя отрада» сочинил Сергей Клычков. И надо было видеть и слышать, как два Сергея разделывали этот любовный разбойничий романс. В мастерской стояли «Степан Разин с ватагою» – они были подходящей декорацией для певцов-удальцов.
Есенин был той огромной творческой силой, которая проявлялась у меня на глазах. Я любовался им, относился к нему как к сыну. Он платил дружеской привязанностью. Его постоянно тянуло ко мне на Пресню.
Весной двадцатого года Есенин позировал мне для портрета. Сеансы продолжались с неделю. Я вылепил из глины бюст, сделал несколько карандашных рисунков. Но, несмотря на быстроту, с какой я справился с трудным портретом (надо сказать, работа эта увлекла меня настолько, что я вошёл в азарт и не давал себе передышки), мои поэты заскучали и в один прекрасный день исчезли, как духи: куда-то уехали, кажется, в Самарканд.
Пока я работал над бюстом, всё время держал в памяти образ поэта, читающего стихи рабочим прохоровской мануфактуры – они тогда пришли экскурсией на выставку.
Читая стихи, Есенин выразительно жестикулировал. Светлые волосы его рассыпались. Поправляя их, он поднял руку к голове и стал удивительно искренним, доверчивым, милым.
Стояли последние жаркие дни недолгого московского лета. Большой шумной компанией отправились купаться. На Москве-реке, в Филях, был у меня заветный утёс, с которого любо-дорого прыгнуть в воду. Повеселились вволю. По дороге к дому Есенин, вдруг погрустневший, стал читать неизвестные мне стихи:
Не жалею, не зову, не плачу,
Всё пройдёт, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.
Ты теперь не так уж будешь биться,
Сердце, тронутое холодком...
Тяжёлая тоска послышалась мне в его голосе. Я перебил его:
– Что ты? Не рано ли?
А он засмеялся.
– Ничего, – говорит, – не рано.
И опять Есенин пропал из моего поля зрения. На этот раз – навсегда.