Этого актёра все знают по «Городку», а ещё и по работам в театре и кино («ЛГ» писала о замечательно сыгранных им ролях в фильмах «12» и «Человек у окна»). По нашей просьбе с Юрием Стояновым беседует его однокашник, известный режиссёр и продюсер Виталий МАКСИМОВ.
Школа свободы
– Недавно исполнилось 150 лет со дня рождения К.С. Станиславского, что значит для тебя его система?
– Слегка перефразируя известное высказывание товарища Ленина по поводу марксизма, могу сказать, что «учение Станиславского бессмертно, потому что оно верно!».
Если совсем просто о процессе обучения артиста системе Станиславского, то он весь сводится к пониманию природы собственного обаяния и ответу на вопрос: как именно я поступил бы в предлагаемых автором обстоятельствах? А ещё это – мучительный процесс соскрёбывания с себя всего лишнего, ненужного, наносного, пошлого и так далее. И постижение этих очень, казалось бы, простых вещей даёт и по сей день грандиозные результаты и в театре, и на экране.
Но, к сожалению, сегодня происходит подмена правильного понимания «органики», то есть естественного существования на сцене и в кадре. Самым трудным для меня было освобождение от «зажимов», поскольку мы, студенты, были носителями очень многих комплексов, когда поступали в ГИТИС. Надо было освободиться от них, стать по крайней мере физически свободным человеком, научиться видеть и слышать партнёра. Это была очень важная задача. Сегодняшние ребята a priori свободны в своём поведении на сцене и в кадре. У них внешне не присутствует никаких признаков зажимной неестественности. На самом деле, такую кажущуюся раскрепощённость мой педагог Владимир Наумович Левертов называл «свободой в зажиме». Потому что та степень раскованности, с которой они выходят на сцену и в кадр, абсолютно тождественна той, с которой они ходят, например, в туалет. А это всё-таки, разные вещи. Педагогам, как мне кажется, сейчас очень сложно внедрять эту систему, потому что самая трудная её задача по раскрепощению студента кажется самой простой. «Сериальная свобода», в худшем понимании этих слов, необязательность с на ходу выученным текстом не имеет никакого отношения к «системе», это подмена очень важных вещей. Но, к счастью, я, например, вижу, что в Школе-студии МХТ, в мастерских таких педагогов, как Дмитрий Брусникин, Игорь Золотовицкий, Виктор Рыжаков система ещё живёт и побеждает!
Она – основополагающий и краеугольный камень в профессии, в воспитании русского артиста. Все лучшие мировые образцы, весь мир обращён к этой системе. И Голливуд, и все остальные не мыслят себя вне расставленных ею координат.
– Что для тебя самое трудное в актёрской профессии?
– В разные времена были разные трудности. По молодости самым трудным для меня было вот что: в нашей профессии нужно не думать, а сразу выполнять. Вот нужно сыграть, условно говоря, собачку. И я прежде всего думал: как по-идиотски буду выглядеть при этом. И после таких мыслей я её уже играть не мог.
– А с возрастом что изменилось?
– С возрастом могу позволить себе сыграть собачку. Теперь, бэкграунд работает на меня. С возрастом, если говорить про кино, то самое трудное, – ждать и терпеть.
– Что боишься потерять в профессиональном смысле?
– Лёгкость. Непредсказуемость. И то же самое умение удивить себя самого. Я очень боюсь такого добротного профессионализма.
– А что, считаешь, в профессии ты приобрёл?
– Свободу. Свободу пребывания в кадре, на сцене. И умение получать от этого удовольствие. Это очень тяжёлый путь: научиться нравиться самому себе. Хотя бы иногда.
Зависть.
Правильная
и неправильная
– Что для тебя значит понятие творческий компромисс?
– Умение выслушать и попытаться понять партнёра, собеседника, оппонента, режиссёра. Есть только одни люди, с которыми я не спорю и доверяю им безмерно на съёмочной площадке, – операторы. Я влюблён во всех операторов, с которыми работал. Это притягательная для меня профессия немногословных людей своей интуицией. Я ей очень доверяю. Пусть на меня не обижаются режиссёры, но я всегда к операторам подходил, и их мнение для меня было ключевым. У них какой-то особый, животный нюх на неправду. Я не имею в виду, как я выгляжу. Выгляжу я всегда плохо. Себе, как правило, я никогда не нравлюсь. К сожалению, это очень большой мой недостаток. Я не люблю свои изображения в кадре. Об этом меня заставляет забыть только то, что я там неплохо существую. А есть такие актёры, которых природа одарила так, что сам факт их пребывания в кадре уже сам по себе очарователен.
– Природное дарование?
– Это – дар в том смысле, что он подарен, а не приобретён.
– Ты кому-нибудь завидовал в профессии?
– Завидую сейчас только тем, с кем мне нечего делить. Я завидую тем ребятам, которым сейчас до тридцати, но у них стала так складываться карьера, что получилось всё сразу. Я завидую их талантам, их прикладным навыкам. В эту профессию так тяжело входишь, приноравливаешься к ней, она к тебе. И дело всё здесь не в том, что везёт – не везёт, судьба или, наоборот, не судьба. И когда они делают что-то очень точно с профессиональной точки зрения, я им завидую. Но эта зависть с радостью за них.
– А сам на себе зависть коллег ощущаешь?
– Ха-ха-ха… Был период, когда я ощущал. Но она была какая-то неправильная. Это не та зависть, которой можно гордиться. Гордиться, что тебе завидуют. Есть зависть, которой можно гордиться. Зависть к тому, что ты умеешь. К тому, что ты что-то понял, к чему-то пришёл в этой профессии, что-то знаешь такое, чего не знают другие. А вот завистью к успеху нечего гордиться. Что это – лёгкий хлеб, телевизор, в котором ты всё время мелькаешь, что это к тебе легко пришло, ну а «нам» просто не везёт. Эта зависть – никакая, несерьёзная.
Ну что мне им ответить? Что нужно меньше водку пить? Что нужно лучше брать в руки профессию? Что необходимо идти своим путём и, как мы с Илюшей (Олейниковым), уходить из театра, уходить с эстрады, рисковать всем. Учиться каким-то ремёслам, каким-то технологиям, чтобы полностью замкнуть на себе весь цикл создания телепередачи. Какой путь надо было пройти! Через какой труд, через какие риски! Они ведь не этому завидовали, а положению, успеху, узнаваемости, деньгам…
– Уходя из БДТ, ты приносил себя «жертвой» на «алтарь искусства»?
– Уходил, чтобы мне стало лучше. В чём же жертва?
Я же не уходил оттуда лауреатом премии Ленинского комсомола, ведущим и «заслуженным» артистом Большого драматического театра в некую неизвестность. Было бы красиво так про себя рассказать, но это же неправда. Наоборот. Я уходил в жизнь, которая мне казалось, что она будет лучше. Жизнь, которая будет освобождена от огромного минуса в этой профессии – от актёрского рабства, зависимости от других людей, подчас неталантливых. Потому что зависеть от гения – это одно. Зависеть от бездарности – это страшно.
Ностальгия
по справедливости
– Чехов утверждал, что «мы, русские, обожаем своё прошлое, ненавидим настоящее и опасаемся будущего». Согласен с Чеховым?
– Да, абсолютно. Я с Чеховым согласен во всём.
– Другой писатель сказал: «Немец строит планы, а русский только мечтает»… А кого ты считаешь по-настоящему русским?
– Сложный вопрос. Для меня подлинно русский это прежде всего – интеллигентный человек. Я считаю русским человеком того, кто обладает теми лучшими качествами, которые традиционно и приписываются русскому человеку. Их много. Их очень много. Но дальше выяснится, что настоящим американцем будут считать такого же человека. Для которого, к примеру, чувство закона превыше всего. И настоящий немец будет с такими же качествами. Русский человек это – не насаждение справедливости, а вечная мечта о справедливости и вечный полёт к ней. Не построение справедливости, а вечная мечта и поиск. В общем, это – сложный и длинный разговор. Посмотри, какие разные люди Чехов и Достоевский. Русские интеллигенты. Два полюса, абсолютно противоположные. У Достоевского: «Чего больше всего боится человек?» – «Перемен». У Чехова: «Кто прав?» Ответ: «Кто искренен, тот и прав!» Какое у обоих простое и абсолютно точное мироощущение! И тот и другой – русские. А какие разные.
– Сейчас у многих развивается ностальгия по Советскому Союзу. У тебя она есть?
– Я почувствовал это давно. До того, как Советский Союз вновь стал модным трендом. Есть два Советских Союза для меня. Есть тот, в котором прошла моя молодость, и другой уже не будет. Никаким преследованиям я в ней не подвергался. В КГБ меня не вызывали. Я жил в счастливой семье, легко поступил в институт. Бесплатно. И лечили меня бесплатно. Всё это было непросто, что-то по блату иногда. Жил, правда, не в бесплатной квартире. В кооперативной. И это было, как и в нынешних временах, не очень доступно, дорого...
А был ещё Советский Союз, в котором было унизительно, в котором шла вечная борьба за копейку эту несчастную, чтобы пожрать. Не поесть, не покушать, а именно – пожрать, похавать! Почему такие слова? Потому что мы с тобой не ели и не кушали, когда были студентами.
А мы стали вспоминать то время не за то, что нас тогда учили любить свою родину, а за то, что нас тогда боялись. Мы стали вдруг гордиться страной, которую боялись. Не на пустом месте возник этот тренд, понимаешь? Это – тоска по империи. Когда, пусть, тебе лично плохо, но зато страна большая, мощная, космическая… Это – неумение жить сегодняшним днём, быть счастливым, это стремление строить какое-то будущее. Каждому поколению в его сегодняшний день почему-то плохо. Люди порой не понимают, что жизнь каждого из них настолько коротка, что можно её сравнить с продолжительностью жизни какой-нибудь бабочки. Как же сделать, чтобы страна беспокоилась не только за будущее, но вместе с тем стала страной сегодняшних забот сегодняшних людей? Но ни одно поколение так не прожило. Поэтому я помню о существовании огромного количества порядочных людей в то время. Об истории Великой Отечественной войны, которой можно гордиться. Проходишь мимо иного памятника и думаешь: какой потрясающий маршал! Какая личность! Какую войну выиграли! И потом понимаешь, как этот самый маршал гнал на смерть десятки тысяч солдат, чтобы взять какой-то городок к дате… И тем не менее ты знаешь, что он – лучший маршал в истории той страшной войны. Вот такая у нас сугубо личностная история. Вся из парадоксов. Много чего можно в ней любить, и масса того, что можно ненавидеть. Вся наша история вызывает всякие чувства и по крайней мере не оставляет гражданина равнодушным. Поэтому у нас так любят Шекспира. Шутка.
– И в заключение опять о Станиславском. Насколько, с твоей точки зрения, актуально его учение сейчас?
– Надо честно признаться, что перечитывание его книг: «Работа актёра над собой» и «Моя жизнь в искусстве» – занятие не очень весёлое. Или, мягче скажем, незанимательное. Но иногда молния пробивает от страницы вверх, а не как обычно, – сверху вниз, потому что тебя внезапно посещает мысль: здесь то, к чему ты обычно приходишь через ошибки путём десятилетнего опыта. Ты понимаешь, что не мешало бы вернуться к этому «чтиву», прочитанному последний раз лет двадцать назад, и не изобретать велосипед. Особенно это важно для «практикующего» актёра, который относится к своему делу, как к некой лаборатории, а к себе, как к некоему инструменту. Тогда она успешна и полезна для артиста в практическом смысле. Система приучает иногда к очень важным, а иногда и очень страшным вещам. Она предназначена тем людям, которые не говорят себе, что они уже всё поняли в этой профессии и всё уже умеют. Система предназначена тем людям, которые терзают себя всю жизнь. И чем дольше они работают, тем больше им кажется, что они ничего не понимают в актёрской профессии. Да, есть практические навыки, уходит страх, а уверенности не добавляется. Она для людей, истязающих себя. Она живая, потому что предназначена для «живых» артистов. «Живой» артист делает эту систему животворящей. Под «живым» артистом я подразумеваю не перестающего удивляться окружающему миру, не очень уверенного в себе и часто мучающегося от внутренней борьбы с самим собой человека. Как правило, ему нужны ответы, ему нужны подтверждения.
Система иногда приучает тебя к страшным вещам. Ты сам можешь находиться в какой-то трагической ситуации, но при этом забрасывать в свою актёрскую эмоциональную «копилку» то, что ты в данный момент переживаешь. Каким бы трагическим ни был этот момент. Вот, я 1 января наступившего года пережил не очень приятную ситуацию в самолёте, совершающем вынужденную, аварийную, жёсткую посадку из-за проблем с двигателем. При этом я понимал, что, как это ни ужасно, мой мозг пытается сохранить в эмоциональной памяти все переживания только для того, чтобы быть естественным, если когда-нибудь придётся играть подобную ситуацию в кино. Надо было запомнить те процессы, всё то, что подвигло меня к тому, чтобы я переживал именно так, а не иначе. Весь свой внутренний монолог я должен был сохранить. Весь ужас той ситуации очень действенный.
Система учит пониманию того, что в жизни не бывает бесконфликтных ситуаций и бездействующих персонажей. Даже между Ромео и Джульеттой существовал конфликт. Он обозначен очень просто – кто кого больше любит? И эти два человека конфликтуют:
– Я люблю больше!
– Нет, я люблю тебя больше!
– Нет, я…
И это конфликт, который надо играть.
Вот я сидел в том самолёте и сделал самый страшный вывод: что в этой ситуации от меня не зависит ничего. Я ничего не могу сделать, я лишён выбора. Даже когда ты под бомбёжкой, ты можешь убежать налево или направо, и это – выбор. Остаться на месте – это тоже выбор. Ты попал в плен. Ты можешь терпеть, ты можешь врать, ты можешь предать. И это тоже – выбор. Но в самолёте не было выбора. Я впервые в жизни оказался в такой ситуации. Отсутствие выбора. Я ничего не могу сделать. Это страшно. Эти мысли и подвели итог огромных переживаний. Вообще наша профессия предназначена психически уравновешенным, здоровым и сильным людям. Иначе, – можно сойти с ума. Я думаю, что система Станиславского помогает артистам не сойти с ума. Помогает существовать в рамках профессии, но не отделять при этом профессию от биографии.