Её книга стихов «Судьба и случай»[1] выстроена так, что читать начинаешь со стихов последних лет с их чеканной строкой, умудрённостью и щемящей горечью жизненного опыта, а завершаешь стихами первой половины шестидесятых годов со знаменитыми в ту пору и с трогательной наивностью звучащими сегодня: «Этот город называется Москва, / Эта улица, как ниточка, узка…» Я её современник и, когда слышу или читаю: «Эти тёмные печальные зрачки / Отворяли все ворота и замки», то воочию вижу тоненькую очаровательную девушку и внимающий ей затихший зал.
Позднее она напишет о «разных певцах» любимого ею Серебряного века: «И я черчу, сосредоточась, / Над Временем незримый мост / Среди великих одиночеств / К ночному блеску ваших звёзд…» Так в этих сравнительно недавних строчках Кузовлева открыла нам, кто ей особенно близок и кто незримо сопутствовал ей в её поэтической судьбе.
Выбор спутников творчества – это, если хотите, выбор поэтической речи, дыхания, взгляда. В действии избрания поэтов-путеводителей присутствует таинственная алхимия, предполагающая врождённую любовь к звукам определённого поэтического строя, способам выражения смыслов, тяготению к неожиданным, как проблеск молнии, и глубоким, как морская впадина, образам. Для слабого дарования есть страшная опасность всю свою творческую жизнь проходить в платье с чужого плеча. Природно-мощный талант довольно скоро ощущает потребность выразить себя иначе, чем говорил о времени и о себе его далёкий наставник; он стремится петь свои песни своим голосом – но при этом не обрывает сокровенной связи с тем, кто открыл ему волшебство и мýку истинной поэзии. Таково дарование Татьяны Кузовлевой, в котором при всей его самобытной цельности угадываются некогда одухотворившие его напевы.
В самом начале её пути дорогие ей имена были ещё в дымке полузабвения, и дивные стихи приходили к преданным читателям в слепой машинописи на тонкой папиросной бумаге – однако она уже выбрала их своими маяками. И пусть в ранних её стихах ещё чувствуется некая ломка голоса, ещё много в них наивной радости познавания мира, стремления всё и вся охватить своей любовью, но в них уже сплошь и рядом просверкивают драгоценные строки. Полвека назад, зимой, в Сибири, она увидела речку с названием, уместившимся в одну букву: «О». И, как это свойственно таланту, с готовностью откликающемуся на улыбку мироздания, Кузовлева отозвалась на речку О лёгкими, прозрачными, сияющими стихами. «А над Сибирью ветер сильный, / Он гнёт леса, он птицу бьёт. / И речка малая застынет / И нехотя уйдёт под лёд. / И лишь на льду её оббитом / И невесомо, и легко / То удивленьем, то обидой, / То счастьем выдохнется: «О!»
Я думаю – и не без оснований, – что так и было: увидела, поразилась, и строка за строкой, как дуновение, вымолвился чудесный стих. Лет десять с небольшим назад в Иерусалиме после пережитого в Яд ва-Шеме[2] потрясения Кузовлева прочла только что написанные стихи: «Поверь, Иерусалим, / Моя была бы воля, / Губами бы сняла / С твоих камней слезу. / Здесь вертикаль любви / С горизонталью боли / Образовали крест. И я его несу».
«Судьба и случай» – не столь уж частый в современной русской литературе пример творчества, не утомившегося многолетним стихотворящим трудом, не утратившего чистого звучания голоса и не упавшего в перепевы некогда спетых песен. Быть может, раньше стихи приходили легче, теперь же требуют большего времени и прилежания, но зато становятся полновеснее, глубже и мудрее. Счастлив тот поэт, кто во всякий день тратит себя без остатка, так, как будто эта песня – последняя. Но ведь иначе не бывает настоящей поэзии, не правда ли? Вот и Кузовлева сохранила и упрочила свой поэтический дар в полном соответствии с евангельским словом: «…всякому имеющему дано будет». В совсем не материальном смысле она не переставала приобретать, претворяя свою жизнь и бытие окружающего мира в некую высшую действительность – в непреходящую действительность поэзии. В 1944 году, девчонкой, она видела, как в Москве, по Садовому кольцу, шла колонна пленных немцев. Десятилетия спустя с поразительной ясностью, памятью сердца она вспомнила и написала о трёх разных чувствах, поочерёдно овладевавших её душой. «Сперва жестокость детская, пока / За камнем слепо тянется рука; / Потом к ней ликованье примешалось, / И вслед за ним пронзила сердце жалость: / В чужой стране, где шли ещё бои, / Там тоже были сверстники мои…» Драгоценные строки, которые, помимо своего высокого поэтического – или, что в некотором смысле одно и то же, человеческого – чувства, побуждают нас к размышлению о том, что в глубинах народной памяти война предстаёт совсем не в парадном обличии, не красуется смертоносной мощью и боевой готовностью, не скрежещет гусеницами по брусчатке, а неслышно проходит в одеяниях глубочайшей скорби, неутихающей боли и пронзительного сострадания ко всем жертвам общемировой сечи. Как наставляет нас Кузовлева: «Спокойная зрелость с многих запретов срывает печать».
Истинного поэта можно уподобить морской раковине, вобравшей в себя шумы родной ей стихии. В шумах времени поэт различает смятение народов, самоуверенные речи властителей, всерьёз полагающих, что они правят странами, напев матери над колыбелью младенца, счастливую песню человека, радующегося короткому своему счастью, неслышный рост пшеничного колоса – и всё это великое многообразие мира томит сердце и требует второго рождения: стихами. «Мешается с землёй листва опавшая. / Всё сызнова. Преемственность. Родство. / Великая, и горькая, и страшная / История народа моего». Познание мира происходит постоянно – ибо сердце поэта вмещает в себя неизмеримо более того, что он может представить. Это судьба – болеть и страдать не только за себя, но и за весь мир; это прекрасная, завидная и тяжёлая судьба видеть в капле росы безбрежный океан, в берёзовом листочке – сады Эдема и в каждой пролитой слезе – всеобщую беду. Поэт – заложник мук и радостей бытия. Они режут его по живому, но без этой счастливой боли не слагаются настоящие стихи. Может быть, в том числе и об этом проникновенно написала Кузовлева: «…догматы скучные круша, / Скрывая отголосок боли, / Освобождённая душа / Ликует, вырвавшись на волю. / И нету для неё границ, / И нету для неё запретов. / Летит и обгоняет птиц, / Мечась меж тем и этим светом».
Новая книга Татьяны Кузовлевой собрала под одной обложкой, может быть, всё лучшее, что было написано за многие годы. Представляя, чтó осталось за бортом, нельзя не отдать должное поэту за строгую выверенность отбора. Она позволяет читать и выборматывать собранные в книге стихи с беспричинной радостью, без малейшего ощущения неточности слова, погрешности образа, недостоверности мысли и чувства. Будь то пронзительное стихотворение о старухе, всю жизнь трудившейся не покладая рук – так, что «пальцы, гнутые по-крабьи, / С годами слушались с трудом», а умерла – «чуланы отомкнули, прошлись брезгливо по тряпью. / Оно лежало ветхо, бедно… / И, бабку в хитрости виня, / Три дня в избе искала тщетно / Сберкнижки близкая родня»; будь то бомж, случайный попутчик по электричке: «Мы едем по миру, где спутались вёсны и зимы, / Где сходятся грех, покаянье, молчанье и крик. / Где все мы равны изначально и все заменимы, / И каждый не знает, когда его поезд в тупик»; будь то предчувствие весталки: «…Там двойная маячит беда: / И боязнь потерять одиночество, / И боязнь, что оно навсегда».
Татьяна Кузовлева спрашивает, кто дал поэтам власть творить и кто вменил им дорогую плату за саму возможность творчества: «Любви и смерти золотые клещи / Всю жизнь на сердце чувствовать своём?» Ответ мы знаем. Мы знаем также, сколь тяжко бремя подлинного дара и сколь непросто сохранить верность ему в заботах и волнениях обыденной жизни. Но вместе с призванием Небеса даруют поэту силы превозмочь всё и из бури и затишья, из света и мрака, из счастья и несчастья выплавить Слово – то единственное, от которого бросает и в жар, и в озноб.
Таким Словом одарила нас Татьяна Кузовлева.
Александр Нежный
[1] Татьяна Кузовлева. Судьба и случай. Нижний Новгород, 2019 г.
[2] Мемориал Катастрофы и Героизма в Иерусалиме.