Когда уходит старый товарищ…

Помнится, в разгар так называемых «святых» девяностых, знаменитый немецкий режиссер Петер Штайн, друг России и русской культуры, посетив нашу страну, был поражен, как за столь короткое время после катастрофической «перестройки» ушло из жизни невероятное количество знаменитых людей, деятелей искусства старшего и среднего поколения, его знакомых. Смерть буквально выкосила тогда культурное пространство (о вымирающем простом народе, который беспощадно косила горбачевско-ельцинская демократическая пандемия, разумеется, «святая», благая пандемия, никто и не вспоминал!).

На историческом сломе эпох, на предательском разрушении великой империи, на революции Великого Стресса и Унижения, – люди, особенно творческие, теряли смысл жизни, кто-то спивался, кого-то убили, кто-то сам добровольно уходил из жизни, как застрелившийся фронтовик, прекрасный прозаик Вячеслав Кондратьев, как отравившаяся угарным газом в гараже фронтовая поэтесса, красавица Юлия Друнина… Если посмотреть поэтические антологии той эпохи, мы увидим, что у многих авторов даты жизни обрываются девяностыми годами…

В те годы, когда все куда-то внезапно исчезали, и даже некрологи не печатались, из круга нашего творческого и дружеского общения неожиданно исчез Сергей Мнацаканян. Перед этим, правда, он вдруг стал приносить в альманах «Поэзия», где мы работали с Николаем Константиновичем Старшиновым, очень странные стихи, подписанные странным псевдонимом Ян Август. Причем, стихи явно отличающиеся от всего того что мудрый Сережа Мнацаканян писал раньше. Неожиданно он стал этаким поэтическим демократом и либералом. Все прежнее в нашей стране, где он был достаточно успешным, хорошо издающимся поэтом, многолетним чиновником в Московской писательской организации, – ему как бы перестало нравиться. Его ворчливые стихи и раздраженные мемуары о современниках вполне вписывались в либерально-фельетонную плоскую риторику журнала «Огонек» Коротича. Что очень удивило и огорчило фронтовика Николая Старшинова, человека другого возраста и поколения, которого Сергей привычно и дружески называл Колей, что, видимо, в силу моего провинциального воспитания, всегда казалось мне несколько панибратским обращением.

И вот выясняется, что наш талантливый товарищ, близкий друг и постоянный автор альманаха «Поэзия» (где, кстати, всегда очень щепетильно и педантично настойчиво следил, чтобы его публикации имели не меньше восьми полос, то есть, – четыре разворота), – оказывается уехал жить в Германию. Вероятно, не вписался Сергей с его нетерпеливым южным характером в новый оруэлловский демократический строй, где рухнула его карьера литературного начальника, где не оставалось места культуре, где внук известного писателя Гайдара убеждал, что не следует поддерживать литературу и искусство, поскольку рынок сам все поставит на свои места и останется только самое достойное и нужное читателям и зрителям…

Однако, и западный мир не стал раем для человека, выросшего в стихии русского языка, в традиции отечественной литературы. Сергей вернулся в Россию. Вернулся словно бы обновленный, умудренный одному ему известным опытом. А самое главное – он как будто вернулся к самому себе, к тому поэту Сергею Мнацаканяну, у которого была своя читательская аудитория, к тому острому и наблюдательному взгляду, слову, к поэтическому чувству, которым продиктованы его лучшие стихи. По возвращении в свою Россию, в свою стихию, к самому себе, – поэт и эссеист Мнацаканян (а он много создал запоминающихся литературных эссе) словно бы обрел новый поэтический язык. Его стихи стали трагичнее, пронзительнее, а свойственная его поэзии публицистичность – наполнилась глубоким философским смыслом, как например в замечательном стихотворении «Вот для стихов ничтожный повод»:

        

Вот для стихов ничтожный повод

и для грядущего пример:

почти без звона встал на обод

пятак с гербом СССР...

Он провалялся за подкладкой

и выкатился в тишине

напоминаньем о несладкой

и даже мелочной стране...

Зачем же ты рыдаешь, Муза,

озябшая на сквозняке,

про герб Советского Союза

на полустертом пятаке?

   

Завершая составление Антологии поэтов-«восьмидесятников», куда входят и стихи Сергея Мнацаканяна, я сейчас также, как в свое время Петер Штайн, с ужасом вижу как к датам жизни моих друзей, товарищей по поколению, по литературе прибавляются скорбные даты ухода. Только за последнее время приходится вносить в список «ушедших» Анну Саед-Шах, Александра Хабарова, Геннадия Фролова, Михаила Яснова, Александра Еременко, а теперь вот и Сергей, Сережа Мнацаканян уходит вдаль, на «Заполненный товарищами берег…»

Когда уходит старый товарищ, друг, какой бы печалью не отзывалась в нас эта утрата, все-таки некоторым, пусть последним утешением, может стать мысль, что ты успел при жизни сказать ему добрые слова, поддержать его, а не клясться в любви над прахом, когда человека не стало. Таким утешением для меня является предлагаемое читателю эссе о Сергее Миграновиче Мнацаканяне, написанное, когда он был живой.

 

Август 2021 г.

 

Геннадий КРАСННИКОВ

 

 

Ниже – давняя статья Г,Красникова о С.Мнацаканяне, никогда не публиковавшаяся в СМИ.

 

 

КОЛИЧЕСТВО ЖИЗНИ

 

Сергей Мнацаканян пишет много. У него и в прежние времена и теперь достаточно часто вы­ходят книги. По темпераменту и эстетике он, конечно, ближе к поколению «шестидесятников». Но судьба распорядилась так, что он принад­лежит к иному, послевоенному поколению. Приходиться смирять­ся с неторопливым движением остальных, дожидаться, когда они, разбредшись по одному, подтянутся наконец к дележу лавров и славы. Без них – не начинают.

Когда-то мне казалось, что Мнацаканян в своем творчестве идет по следам Возне­сенского, от Вознесенского. И действительно, поэтике молодого Мнацаканяна была присуща раскованность и рискованность стиха Вознесенского. Но по прошествии времени стало ясно: о подражательности не может быть и речи. Секрет в другом: Мнаца­канян, как никто из его ровесников, поэт, как тогда говорили, исключительно эпохи НТР, каждою строкою своей прорывающийся сквозь рационализм и технократизм XX века. Сказав однажды: «Я принимаю жизнь как есть», он и реализует постоянно этот принцип. Его – без обиды, в хорошем смысле – можно назвать поэтом пере­числительным. Жизнь в его творчестве – это максимально полный реестр, непрерывно пополняющийся Каталог — событий, лиц, названий, чисел, жестов, настроений. То, что еще Уитмен в «Листьях травы» сделал потрясающим фактом поэзии. Для Мнацаканяна это «круговорот» – «аварий, свадеб и поминок», это – «трамваи, лампы, липы, лица...» – перечисления можно множить и множить, да они и продолжаются в новых стихах, книгах...

Этим объясняется и появление на какой-то момент поэтической инто­нации Вознесенского, которая в других стихах может смениться интонацией «Столбцов» Заболоцкого или философической реминисценцией из Винокурова... – являющихся все теми же состав­ными звеньями, частями перечисления ведущегося поэтом «Гроссбуха» нашего времени. Я даже подозреваю, что во многом (но не во всем!) такой набор случаен и автором намеренно препод­носится как нечто первое попавшееся под руку. В этом весь смысл: так ведь и в жизни, она почти не оставляет нам выбора, а обруши­вается стихийно на нас, без разбора, встречами, приключениями, событиями, вопросами, ответами, чередованием белого и черно­го... Ведь самая великая импровизация в жизни – это сама жизнь...

Поэт получает удовольствие от возможности принимать «жизнь как есть», целиком, без сортировки и просеивания, во всем ее страшном и прекрасном изобилии. Он даже не посягает на объяснение этого «всего», он просто дает «количество жизни», веря, что оно перейдет (или не перейдет) в качество, будучи замеченным, увиденным, отмечен­ным, осмысленным. К тому же, из обыкновенного мелькания «кадров», теней и силуэтов, тьмы и света – неожиданно может возникнуть настроение, может вспыхнуть некий волшебный фо­нарь, в луче которого случайное, мимолетное, ненадежное становится чрезвычайно важным, долгожданным, все объясняющим...

 

Все миновало – только остались, прелестны,

черные галки, белые вальсы предместий,

синие вьюги только да крик паровоза,

свадьбы, поминки –

житейская честная проза...

                                                           («Проза»)

 

Обостренная современность стихов Мнацаканяна в том, что он постоянно, в сущности (как и мы), разрывается «между»... Между чем? Сугубо урбанистический поэт, он и сам, как нынешние го­рода, жадно захватывает в себя и пригороды, и предместья, а с ни­ми – и природу. В силу обстоятельств он и есть пограничная по­лоса, резко отделяющая (или – соединяющая?) от города – сель­ское, живое, природное... Но иногда он вырывается из себя (опять же, как и мы!) – и с жадной тоскою бросается в природу. Однако все его пейзажи – пригородные (позже появятся иные, европейски-цивилизованные), да и они, как видно, уже не при­носят нам полного успокоения, тревожа все теми же катаклизма­ми и предчувствиями, которые, казалось, остались на пыльном асфальте города:

 

А над заводью птичий ли присвист,

неразумный тростник ли шуршит...

У воды металлический привкус —

здесь железное время стоит...

 

Да, такому пейзажу явно далеко до левитановского «Над веч­ным покоем». Там душа сливалась с вечностью мироздания, здесь – всё в трагическом противоречии, поэт ядовито, при помо­щи скрытой реминисценции, сводит лицом к лицу двух главных действующих участников драмы — человека, паскалевский «мыс­лящий тростник», и «неразумный тростник» природы. Причем по­беда «мысли» в этой драме, увы, слишком неразумна и непосиль­на для второго, якобы бессмысленного персонажа... Но, вопреки всему:

 

В государстве стали и берез,

внемля крикам авиакрушений,

я потом задумаюсь всерьез

о минутах слабости душевной.

 

«Потом» – вот слово, вот произнесенное роковое клеймо на­шего века, которое нас погубит. Откладывая на «потом» – чело­вечность, «слабость душевную», доброту, хозяйскую предусмотри­тельность, мы дегуманизируем общество, вырождаясь в технократических марионеток, предавая будущее. И это – еще один внут­ренний неустранимый конфликт в поэзии Мнацаканяна. Поэт сам – невольник «зябкого чуда стандарта», ибо наша жизнь еже­дневно и ежечасно сажала и сажает нас на цепь разного рода ГОСТов, типо­вых проектов, клишированных идей и лозунгов. Как ни парадоксально, но как показывает новейшая история, смена одних убогих «стандартов» заканчивается появлением новых, западных, не менее убогих, что еще бо­лее усугубляет сопротивление и протест не до конца «нивелиро­ванных» граждан шестой части Земли. Может быть поэтому стихи, написанные тридцать лет назад, звучат сегодня даже более современно и актуально:

 

Одинаково пахнет бензином,

одинаково манит любовь,

одиноко дубам и осинам

по окраинам всех городов...

28 Мнацаканянов

в одинаковых башмаках

достают из пиджачных карманов

одинаково горький табак...

 

Нагромождением похожести, «двойниковости» (двойниковости времени и эпох в том числе!), растворенности одних в других – поэт доводит ситуацию до гротеска; винокуровскую тревогу о лицах, повторяющих одно другое, как икринки, он завершает гипертрофированным издевательством над стандар­том (как выясняется – всемирным стандартом!), чтобы душа возопила в отчаянье, спасая свою неповтори­мость, свою единственность в этом мире! И хотя поэт признаётся: «...и не ведаю, как мне от «госта» непутевую душу спасти...» — он все-таки своей иронией, чаплинским гротеском обостряет на­ше чувство самосохранения и, если хотите, наш здоровый эгоизм. В итоге нам открывается как опасны (уже фактически и в планетарном масштабе) и «госты» замкнутых идеологических систем, и «госты» глобализма, так называемого нового мирового порядка...

И еще одно противоречие в поэтической системе Мнацаканяна: это – балансирование, часто слишком рискованное, на жест­ких канатах строк между Жизнью и Литературой. Зачем он рисковал, например, в давней поэме «Мотор», где все внутренности, казалось бы, трансплан­тированы из «Столбцов» Заболоцкого? Тем более что поэма напи­сана, на мой взгляд, блестяще. Чего стоят одни описания мотора, пустившие потом свои железные листочки в «металлургических лесах» Александра Еременко:

 

Окрест бетонная поляна,

лес алюминиевых труб...

Как внутренности таракана —

мотора вымасленный труп...

 

Если «Столбцы» были реакцией на активное мещанство, на зощенковскую «человеческую комедию», в которой «божественного» уже не осталось ни грамма, то у Мнацаканяна мир вещей, меха­нистических чувств, приземленных потребностей неожиданно очеловечивается, согревается душевной теплотой. В его не небесной «механи­ке» – проступают черты героев Платонова, придавленных жиз­нью, но интуитивно сохраняющих, спасающих в себе крупицы «божественного» и вечного:

 

Не зря в ночах, во тьме кромешной,

бесцельно сев на колесо,

молчит Михеев безутешный,

подъемля к ангелам лицо...

 

И еще одна вечная гоголевская тема – это «Золотая лирика канцелярии». По­лагаю, что в творчестве Мнацаканяна она неслучайна и должна была рано или поздно (как известные «пузыри земли») возникнуть. Имеющая своим истоком гого­левский Петербург, отозвавшаяся далее в XX веке, она не стала разоблачением бюрократов, судом над ними, а через разящую иронию только осветила, обозначила неотъемлемую, могучую и самую характерную ипостась времени, нашей во всем оригиналь­ной жизни. Здесь вновь литературная перекличка, связь. Снова как бы теряется интонация собственного голоса поэ­та. Мы так и не можем ухватить эту интонацию, понять, в чем её особенность. 

И только закрывая последнюю страницу любой из книг поэта (ранних, молодых, или сегодняшних, зрелых, поднимающихся до философских высот), – мы чувствуем, как плотно погрузил нас автор в сильнодействующий химический состав, название которого – Жизнь. Этот со­став никак не может быть однородным, одноэлементным, пред­сказуемым по происходящим в нем реакциям. Иногда он обжига­ет, порою холодит кровь, а то и гибелью грозит. Количество этого состава – и есть интонация, индивидуальность поэта Сергея Мнацаканяна. А если вас интересует, почему поэт мало интересуется собой, своим «эго», он спокойно ответит: «Я занят жизнью, огромной жизнью, как она есть».