Крупная, круглая боль лопалась в стихах Максима Ершова (05.03.1977 – 16.03.2021), разлетаясь кровавыми сгустками сострадания: не исключающими осмысления происходящего в реальности: то есть в бесконечно длящейся истории: на том ее отрезке, когда выпало быть:
Охладев к заботе мелкой,
сердце, правильный компас,
гулко вздрагивает стрелкой:
как там держится Донбасс?
Оказалось все непросто
для простых рабочих мест,
неспроста прибавил роста
их отчаянный протест.
Нить сострадания – раскаленная правда русской литературы: и поэзии в частности, и Ершов, будучи современником событий страшных, не мог не фиксировать их отголоски: используя огненно вибрирующую нить – такого не модного ныне сострадания.
Его стихи были разноплановы: метафизические отблески часто ложились на твердо сделанную фактуру стихотворения, предлагая варианты осмысления собственной экзистенциальной сути:
Сколько я должен был знать об этом,
сколько дышать в архивной толще?
Долго ль, стыдясь, что зовусь поэтом,
каждое слово искать на ощупь?
И слово, найденное наощупь, оказывалось верным: тем единственным, что и должно лечь в неповторимую ячейку строки.
Критик и поэт уживались органично в недрах личности Ершова: он писал о прозе, он писал о поэзии.
Он исследовал феномен Юрия Кузнецова, и, сочиняя статью о Борисе Рыжем, словно дышал его болью, осуществляя текст на порыве, адекватном бесконечного лирическому движению поэта.
Казалось, две литературные данности: поэзия и критика, взаимодействуя, взаимно обогащались в творчестве Ершова.
Нежно звучало, необыкновенно грустно:
Я вошел в этот город, как в воду.
Здравствуй, маленький, миленький... Мой...
Разве кто замечает погоду,
возвращаясь навеки домой?
Мужественно и трагично, бодро и экспериментально порой врывались в реальности стихи Ершова…
И смерть, пришедшая слишком рано, едва ли сможет укротить звук, или изменить четко проявленные смыслы.
Александр БАЛТИН