1
Артюр Рембо, заходя в деревню со странным названием Шелехметь (новая правильная рифма к слову «смерть»), перекликался со студенистыми, зигзагами чертившими воздух стрекозами, и, навещая Михаила Анищенко, повествовал ему о плаванье пьяного корабля.
Шекспировская бездна раскрывалась в небесах, и звездчатые чудеса, мерцая самоцветами, сходили в строки видящего вечность одинокого, как крест на горе, поэта.
Он был из народной бездны, из самой гущи ее и плазмы; что не мешало ему, сочетая разные линии, заваривать крепкий, культурологический бульон, добывая словесную руду, там, где казалось порой, ее и быть не может.
Необычные, алогичные повороты внутри строк становились основополагающими векторами развития звука и смысла:
Я волк, убивший человека,
Всю жизнь писавшего стихи…
Так не напишешь: можно только услышать, подчиняясь силе и самому-то не очень ясного дара, в котором от кары столько же, сколько и от кармы.
Одной из вершин поэзии Анищенко зажглась мистическая поэма «Суд синедриона», где Евангельская правда точно увидена по-новому, через свою призму, сквозь тайны кубических, граненых веков; и Христос становится ближе нам, как будто расстояние между ним и нами снизилось до нуля.
Анищенко зажигал даже не факелы, но звезды стихов.
Он был мрачен.
Он был трагичен.
Жизнь – часто неоправданно и непонятно щедрая к людям бездарным, типа Пригова, не оставила вариантов Михаилу Анищенко; но за любым из самых скорбных изломов его стихотворений мерцало синее небесное золото, тайным счастьем пролитое в строки и строфы: и мерцание это невозможно не почувствовать, соприкоснувшись с ним, погружаясь в великолепные словесные слои, созданные поэтом.
2
Парадоксальность строки свидетельствует о парадоксальности мышления, – что, как ассиметрия симметрии, намного интереснее линейной гладкописи:
Встань, пройди по черноталу
И, планиду не коря,
Полюби свою опалу,
Как награду от царя.
Но стих Анищенко гармоничен и мелодичен, какие бы интеллектуальные и этические парадоксы не прокалывали его стихотворения, оставляя ощущение запредельности: так нельзя написать, можно только услышать…
От кого?
От ветра, Гамлета, космоса, слоев истории, вечны колышущихся рядом, перетекающих в настоящее, живущих в нас…
Стихи Анищенко трагичны – и вместе светлы, есть в них та мера счастья, что серьезнее пряников и премий: прикосновение к коловращению мирового духа…
Почти всегда нечто неожиданное поджидает читателя в строфе: никакой прямолинейной логики:
Я жил над родною разрухой немея,
Атланты в церквах не вставали с колен.
На месте убитого льва из Немеи
Возникло смердящее царство гиен.
Будучи человеком из плазмы народной, Анищенко столь густо насыщал стихи культурологическими ассоциациями и аллюзиями, что, казалось, прошел многие образования насквозь…
Однако скорее дело было в чтение: лихорадочном и беспорядочном, обогатившем необыкновенно ум и душу поэта…
Он расшифровывал свою душу, подключаясь к Блейку, мистикам, Булгакову, и все, разумеется, проводя через собственные бездны, звенящие тяжёлыми дисками.
Его поэма «Суд Синедриона» горела призмою призм, предлагая увидеть Иисуса по-новому: дерзновение поэта не знало границ.
И смерть не поставила их: стихи растут, прорываясь, продираясь сквозь наше глухое к художественному слову, кровоточащее от идиотского прагматизма время, к сердцам людей, окончательно не уничтоженных тотальным потреблением…
3
Есть поэты, читая которых – помимо головокружительных, захватывающих ощущений – чувствуешь странное: будто они обошлись без поэтической техники (хотя на самом деле владели ею виртуозно), будто голоса их стихотворений услышаны ими вероятнее всего в ночи – прямо из бездн: в равной степени световой, и потусторонней.
Михаил Анищенко из их числа, больше того, если говорить о современных поэтах, чье слово столь связано с запредельным колыханием пластов и мощи языка, его имя приходит на ум первым.
Эпитет Анищенко порой таков, что врезается в память с остротою алмаза, оставляя след, заставляющий переосмысливать свое отношение к тому или иному явлению.
«Мельхиоровая Лета» протекает меж нас, переливается тугими волнами справедливости меж движущихся теней человеческой кажимости; о! она не из воды, хоть и река, – она из того материала, который не определить, но который эпитет поэта обозначает выпукло, хотя и привязав его к земному материалу.
Феноменальность метафор Михаила Анищенко! Эти виртуозные, не сочетаемые сочетания! Волшебные вспышки поэтической мистики, когда реальность озарений становится столь же очевидной, сколь и осязаемой:
Я понимал тайгу, как речь,
Звучащую во сне…
И тишь ложилась, как плита,
Как травы под пятой…
Тот дом любим был и желанн,
В стекле и в серебре.
А в доме ты со мной жила,
Как муха в янтаре.
Выписывать можно долго, но – не в этом суть; в чем? в боли и скорби, святою белизной переполняющих стихи? В сдержанной, рвущейся, мятежной силе голоса, звучащего то истовым благородством, то точно рваным ожившим пунктиром, то богоборчески, то всеприемлюще; в глобальности ощущений, рождаемых стихами?
Поэзия сумма – сумма столь многого, сумма сумм, если угодно; и именно сочетание самых различных достоинств и величин определяет эффект.
Но русский поэт без боли невозможен. Невозможен и без надежды – тщетной кажется, бесправной в тотальном прагматизме мира, и всё же своим отсутствием сводящей всё дело насмарку, отсюда:
Вставай моя Расеюшка!
Вот платьице, вот меч.
Жизнь Михаила Анищенко, полная полынной горечи, пригибаемая свинцовой тяжестью условий – жизнь ярчайшего светового источника, подключенного к такому генератору питания, что поколениям… предстояло бы осваивать его поэзию, осваивать, восхищаясь и замирая, мудрея и скорбя; пришлось бы – когда б не все тот же прагматизм, выталкивающий даму вечности на обочину яви.
Но дама сия, поэзия! – именно дама вечности.
4
Целлофановая бездна потребления, как следствие жизни, закрученной вокруг торговой оси, и денег, взятых в роли основного арбитра, исключает интерес к поэзии вообще – ибо она сущностью своей противоречит подобной жизни; однако дело её длится – как было всегда на протяжении летящих лент человеческого развития.
За более чем четверть века истории постсоветской различными группами и группками надувалось много забавных, искусственных, резиновых гениев, низвергались кумиры прошлых лет, превозносились посредственности и загонялись в тараканье щели большие таланты из провинции, но, думается, по прошествии времени, что-то от бурлившего поэтического котла сохранится…
Очевидная зыбкость всяких прогнозов делает их не особенно нужными: будет день – будет пища, в том числе и поэтическая, но предположив, что за последние двадцать пять-тридцать лет не было в поэзии никого ярче Михаила Анищенко и Бориса Рыжего, полагаю, что найду многих единомышленников.
Борис Рыжий – единственный случай справедливо сделанного «толстожурнальным» миром поэта – жил в слове, чувствуя его магические, таинственные токи и импульсы, как способны лишь единицы, из даже весьма одарённых словесно людей; невозможно объяснить, почему простейшие сочетание слов дают эффект потусторонней, запредельной музыки:
Мне дал Господь не розовое море,
не силы, чтоб с врагами поквитаться –
возможность плакать от чужого горя,
любя, чужому счастью улыбаться.
Бывает и эпитет столь красноречив, что в сочетание с определяемым словом, испускает волны света, как здесь – РОЗОВОЕ море.
Нечто от Блока тепло жило, развивалось в поэзии Рыжего – столь не похожей на стихи классика; черная музыка: и страшная, и величественная, ступенями поднимала вверх, чтобы бросить в бездну, и опять сулить варианты взлёта…
Не счесть перлов Рыжего, – интонационно теплых, эмоционально перенасыщенных, страдающих, взвывающих; и простое перечисление было бы бессмысленно, как попытка запоминанием наизусть уничтожить ощущение чуда.
А именно такое ощущение рождалось от большинства стихотворений поэта.
…и – Михаил Анищенко: не имеющий точек соприкосновения с Рыжим, хотя тоже провинциал, – но отчасти, несмотря на литинституское образование, дремучий провинциал, человек из кондовой дебри и гущи народной, не замеченный ни столичными журналами, ни литературной тусовкой, ни раздатчиками премий, ни западными переводчиками; Михаил Анищенко, творивший в деревне Шелехметь поэзию столь же возвышенную, сколь благородно-сложную, поэзию таких высот, где от поэмы «Суд синедриона» сознание взрывалось – казалось, сам поэт был участником новозаветной трагедии, разыгранной два тысячелетия назад.
Анищенко осмысливал такие пласты истории, метафизики, русской жизни, небесных ключей, что сумма его произведений тянет на драгоценные свитки грядущего: когда будет осознано, что сделал поэт.
Он нищенствовал, пил, он в своем дремучем углу собеседовал с Гамлетом, космосом, Христом, кузнечиками, Блейком, любым сосудиком травы и пышными мирами звезд…
Он читал древесную кору, как письмена еще не открытого языка, и густейший взвар его стихов был питателен для каждого ума, алчущего не только красоты, но и истины…
Утверждать, что время все прояснит, едва ли было бы логично: то, как развивается человечества, избрав исключительно технологический путь, не позволяет говорить о грядущем поэтическом триумфе; но Борис Рыжий и Михаил Анищенко – через вечные символы, тоску по небу и ощущение его, как закрытого сада – выразили своё время так плотно и полно, что никакое технологическое перенагромождение и отсутствие – по большому счету – интереса к поэзии – не может отменить сияния их поэтических сводов.
5
Жизнь поэзии – сообщающиеся каналы, энергия мысли одного поэта перетекает в реальность стиха другого, преобразуясь в новую оригинальность.
Юрий Кузнецов поэт образной мысли, сложной системы сказовых островов смысла, и Михаил Анищенко, считавший Кузнецова своим учителем, переосмысливая пространство жизни и истории по своему, сгустками собственных образов, отчасти переводил мысли Кузнецова в новые регистры.
О, разумеется, Анищенко совершенно самостоятелен: более того, если судить по стиху его, часто вибрирующему абсурдными словосочетаниями, что резко вторгаются в память читающего, у них мало общего – вероятно, влияние Кузнецова было более важно для Анищенко-человека; но вот поэма его «Суд Синедриона» идет – начинает, по крайней мере, движение-восхождение – от евангельских поэм Кузнецова. И там, и там раскрывается русский космос осмысления самых важных в истории человечества текстов; он более тяготеет к сказу у Кузнецова, и в большей степени связан с толкованием Евангелия у Анищенко. И там, и здесь сакральная свобода поэтического дыхания: она велика, и отливается в значительные, когда не совершенные строки и строфы: она велика, как пространство воздуха. И в этом пространстве происходящее связано с каналом приближения: наиважнейшей мистерии истории к нам, сегодняшним.
И мы, сегодняшние можем черпать из творений двух поэтов высоты и силы: такой, какая отрицает свинцовые низины жизни.
Как знать, быть может, дух Юрия Кузнецова знает поэму своего ученика – самостоятельного, сильного мастера Михаила Анищенко, и, если знает, то не может не быть ею доволен…
Александр БАЛТИН