Александр ЩЕДРИНСКИЙ
Родился в 1992 году в Одессе, где и проживает.
Автор поэтических сборников «Четверть комнаты» (2017), «Коды» (2017), «Хронос» (2018). Стихотворения публиковались в литературной периодике издательства «Перископ» (Волгоград), журналах «Южное Сияние» (Одесса), «Балтика» (Калининград), «Гостиная» (Филадельфия), в альманахах «Каштановый дом» (Киев), «Дерибасовская – Ришельевская» (Одесса), интернет-альманахе «Сетевая словесность» и др.
Член Южнорусского Союза Писателей.
***
тихий ветер и тьма за гардиной.
не дожили до тридцать второго.
это ты называешь, марина,
мое имя, как первое слово?
прорезает беззвучие кадра
проносящаяся электричка.
завершенная ночью декада
вспыхнет, словно столетия спичка.
ни надежд, ни гарантий не надо.
время вбито в асфальт, словно просьба,
сквозь который у зимнего сада
прорастают секундные гроздья.
я хватаю их белой рукою,
я спешу, ибо плод быстротечен.
эти гроздья – что гроздья покоя –
кто не мертв, тот, конечно, не вечен.
золоченой полоскою лета
утро слижет остатки апреля,
где горящий конец сигареты –
это свет в окончанье тоннеля.
тишина. реализма картина.
новостройки – предмет оригами.
это голос звучит твой, марина,
или листья шуршат под ногами?
я стою у окна – тихий ветер,
тьма расстелена. легкие в норме.
электричка уходит во свете,
оставляя сквозняк на платформе.
***
читая хороших поэтов, всегда хочется дойти до конца
как можно быстрей – чтобы быстрей изучить предмет;
анализировать: вот, здесь поэта взяла ленца,
а вот здесь, к сожалению, смысла и вовсе нет
за покрывшим дольником – адвокатом плохих стихов.
а вот здесь – повторенья – кстати, уж не впервой;
здесь чересчур навязчив сюжет богов,
что проходит, как красная линия над невой.
и вот так, изучая поэтов за годом год,
ты увидишь, что, в общем-то, в чем-то и ты силен:
например, он не умеет в паузу. не умеет вот –
и хоть ты убейся, и тут таких миллион.
он не умеет так, чтобы до конца
от начала – единый и душу трясущий накал.
но зато умеет писать каждую часть лица –
и этому можно учиться, пока ты мал.
потому что потом авансы на возраст пройдут,
ты станешь совсем уж взрослый большой поэт.
а потому постарайся хотя бы в этом году
сказать: у меня таких недостатков нет.
поэзия – шахматы. изучаешь прошлых – вжих –
вникаешь в партии, ищешь ходы впервой.
а потом понимаешь: гениальность – это тридцать чужих
и семьдесят – твоего. вот тогда – герой.
переработав каждого, смотришь: а что еще
может сделать тебя недосягаемым, человек?
и понимаешь: ничто. ведь конечный счет –
это то, что устанавливает не игрок, а век.
***
глупее быть не получается.
и сердце жесткостью не тронуто.
все так же полночью качается
фонарь, как таборное золото.
и не могу обидеть ближнего,
собаку пнуть, что неприкаянна.
душа – как маленькая хижина –
впускает изгнанного каина.
не получается быть хуже мне,
чтобы жилось на свете проще мне.
врагам я оставляю ужины,
бродя голодным через площади.
такой вот, в обществе потерянный,
я возвращаюсь к первозданному.
и только червь, покуда зелено,
сгрызает яблоко адамово.
***
прости за эту безграничность,
бессмысленность и безнадежность
моей любви, где тонет личность
в каком-то сумраке таежном.
и не найти уже мне права
на легкое существованье,
навечно вбитому в оправу
чужого жизнеобладанья.
безвольность – нет. и слабость – вряд ли.
скорее безразличье мысли.
люби, убей – душа лишь в пятки
уйдет, вовсю играясь жизнью.
я камень – я на чьей-то шее
то изумруд, то средство казни.
и я любить, дышать не смею
во всем твоем благообразье.
тряси меня, как печка – угли,
выкалывай зрачки, под пальцы
втыкай иголки – я окуклюсь
и выпорхну в крылатом танце,
который запретишь мне сразу
за полукруг до пируэта,
не дав расширенному глазу
сфотографировать все это.
***
моя тоска – моя вторая плоть.
«адам – отец. но я не гол, господь», –
как, верно, написал бы драматург.
октябрь. тамбур. скоро петербург.
стоим вдвоем и тянем «беломор»,
и хоть мы белоруки, семафор
так светит, словно на руках двоих
печать греха из детективных книг.
я: «добрый день». и он мне: «добрый день».
и дальше курим. спелую сирень
малец проносит, словно в октябре
сирень ценней, чем кожа на ребре.
моя тоска – моя вторая плоть.
мне менее прохладно. измолоть
не удалось ни веку, ни тебе,
любимая двухлетка на горбе.
«издалека?» – я. «да, издалека», –
уже опять бела его рука.
моя бела, и чувствуем родство,
что в ленинграде справим торжество
в той равноотдаленности от дней,
где в осени билеты взяты в ней.
постукивает третье колесо.
мы курим. будто кадр из брессо.
и рельсы, и над ними провода –
как длинные линейные года.
– хотите? – флягу белую сую.
– приемлю чашу грешную сию, –
смеемся, и активен перикард,
пока по кочкам катится плацкарт.
чего тянуть, уж голоса вовне,
солдаты, дети, местные в окне.
не видно лишь невы, но невский загс
двоично отражен у нас в глазах.
«уже пора?». «пора, небось». «пора…».
инерция. толчок на всех парах.
жмем руки и неспешно сходим. он –
направо. я – налево. удивлен:
– ведь выход там, простите, милый друг, –
– нет-нет, простите. там – ваш петербург.
а здесь – мой ленинград, – кривит верста.
– а разница?
– как шиш и три перста.
***
когда так стыдно начинать,
и на мотив сопротивленья
рука хватает не тетрадь
с пером, а водку и соленья –
так хочешь вымолвить «прости»,
что не сражен благою вестью
и что с тобою понести
твой крест не посчитали честью.
что трескать вместе куличи
роднее нам в обильном весе,
чем слышать, как уже в ночи
вовсю поют «христос воскресе».
проспим полдня, лениво так
подумав: «посвятить ли паски?»
и, наугад крутнув пятак,
опять уснем, как звери в сказке.
а где-то этот люд идет
в платках и юбках ниже пятки –
и кажется, что твой народ
пред господом играет в прятки.
ведь эти – рады, на свету,
дерутся яйцами и деток
ведут куда-то за версту,
чтоб брызнул поп водой из веток.
а твой народ, сплошной бульдог,
с опухшей и отвислой мордой,
с утра заест какой хот-дог,
идя за глобалистской модой.
так кажется, что город мой
на две когорты разделился:
на этих, что идет толпой
на Небо, и кому приснился
иной ландшафт – обычный блат,
наскучившие дни недели;
один подбит, другой поддат –
какая пасха, в самом деле?..
но есть в пальмирских облаках
и знак, усмотренный в разрезе:
одесса-мама на руках
качает сына, что воскресе.
а значит, все возможно, где
казалось невозможным чудо.
цветет омела на кресте
и сокрушается иуда.
и живы всё. вот стол, вот сад,
и Плотник ладит человека.
воистину разрушен ад,
где нынче будет дискотека.
***
я – просто звук. молчанье тишины.
я – вакуумный шум пустых кварталов,
оставленных квартир, глухой вины,
которой всем нам очень не хватало.
я – камень, что был брошен, но не смог
дна отыскать. я – свист, зависший в вышнем.
я – лезущий во щели древний смог,
что вытурил всех тех, кто здесь был лишним.
я – нота на поломанном веку,
хрипящая в зажатом пальце флейты;
иголочка в авгиевом стогу,
что не звенит о колос, сколь ни бей ты.
закрытый рот и выловленный крик,
младенец, что задавлен был в утробе.
так, милая, истратив сотни книг,
сказать не смог я, быть свободным чтобы,
что ты – есть все, что господом дано
и человеком отдано огранке.
мое немое ветхое кино –
посланье для тебя как иностранки.
но ты молчишь совсем не так, как я.
молчишь ты свысока упругих связок.
любое слово – правда бытия,
как музыка под ритм новояза.
ты можешь говорить, но ты – молчишь,
и, соразмерясь с утренней картиной,
звенит в ушах пространственная тишь
последствием упавшей гильотины.
***
На смерть Бродского 28 января 1996 года
и был январь. такой же, как теперь.
должно быть, снег пустынно хороводил,
и он не закрывал входную дверь,
поскольку закрываться там не в моде.
горел нью-йорк, но он припомнил дом
другой, где между комнат полторушка
дана ему, а рядом, за прудом,
в свинцовом небе – звезды, как игрушки
рождественских ушедших вечеров.
сегодня он курил и думал много:
о том, что раньше больше был здоров,
о том, что не сумел поверить в бога,
хотя ему припишут вдалеке
едва ли не поповское сознанье.
пока что он держал в своей руке
стихи без эпилога и названья.
ходил по кабинету и смотрел
в окно – а там – и люди, и машины.
«должно быть, я чертовски постарел» –
подумал, увидав у магазина
влюбленных янки. впрочем, если в чем
различья нет в империях великих,
то в их влюбленных – в коих за плечом
его она стоит, листая книги.
он лишь успел немного пожалеть,
что говорил, что хочет в сан-микеле
пристанище снискать на сотню лет,
а не вблизи от собственной постели.
единственное, что не вспоминал, –
марину, ведь она сошлась с каким-то,
а он давно успешно променял
марину на марию, словно пинту
бездарнейшего пойла на коньяк.
так что грустить в том не было причины,
хоть он влюблен был раньше, как маньяк, –
но это – признак сильного мужчины.
теперь же он ходил и думал, что
все январи похожи друг на друга:
«неинтересно жить. пустой листок
опять я буду мучить полдосуга.
и что с того? ну сколько мне еще
писать стихов – великих и похожих?
должно быть бог (нет, черт) подсунет счет
за то, что с человеком сбыться может».
и только он припомнил о самом,
то пошатнулся, грудь сдавил рукою,
и выдавил: «ну что ж, любимый дом,
пожалуй, до свиданья. я – к покою…».
еще два шага выстрадал к окну,
чтоб отворить, но – тщетно дотянуться.
кому поставишь это все в вину,
коль при смерти движенья не даются?
и он упал – как, вправду, сын с креста,
как ангел с неба, как звезда с орбиты,
сгорая, но внимая: «высота –
то место, где я был, хоть я подбитый
отныне. но я многое прошел».
и проплыли перед глазами дали:
отец и мать, друзья, больничный шок,
и пару лет, что в ссылке ему дали.
рассеялось пространство из оград
меж тем, где бог, и тем, что в самом деле.
и плыл он в свой любимый ленинград,
хоть знал, что пункт конечный – сан-микеле.