Анатолий АНТОНОВ
Автор книг «Белые стихи о черном и красном», «Закат закончен», «Сквозь сухие ветки», «Вирши левши», составитель двухтомной антологии «Семейная лира».
СБОРКА СОЦИОТЕКСТОВ
В нашем доме распахнуты окна,
но забились в углы сквозняки,
и над нами как меч дамоклов
эти душные потолки.
Нашей улице тоже не дышится
ни в конце ни в начале дня
мостовой тротуарами крышами
слышу просит: дождя, дождя!
В нашем городе небо пустое,
но прикованы к небу глаза,
может в небе, стиснутом зноем,
назревает незримо гроза?
Верить, как верят почти мертвецы
в лекарства, которых нигде
не достанешь… Но если верили
долго отцы, потомство, ты верить
устанешь. А если устанешь,
в ярости дик, усталостью распираем,
спокойно задавишь в себе
этот крик и будешь ходить по краю,
по краю, по грани, по острию –
минёр устрашился бы даже:
чтоб не попасться, попасть чтоб
в струю – жизнь не придумаешь гаже.
Дороги не сыщешь, честняга,
прямой – есть много и всяких моралей,
правда любая бывает кривой –
извлекают ее по спирали.
А верит ли сам римский папа,
когда без свиты он, один,
что Иисус страдал и плакал,
и по земле босой ходил?
А верит ли, что в самом деле
вселенной правит божий дух,
и воплощен в его же теле,
иль эта вера – для старух?
А верит ли святой наместник,
взойдя на царственный амвон,
в свои же благостные песни,
или поет для паствы он?
А верит ли он в буллы эти,
в которых смертным рай сулит?
В догматы верит, в кабинете
когда над Библией сидит?
А сам, сам верит, посылая
иезуитство всё в поход,
чтоб ересь всюду истребляя,
в той вере укрепить народ?
Живи они при Николае,
вновь при романовской династии,
они бы также верно лаяли
о правильности «нашей» власти.
Живи они опять при Сталине,
при том же самом культе личности,
они б не хаяли, а славили усы его,
его величие. И добровольными
ищейками за чуждой им идеологией,
охотились бы, выгнув шеи,
и не щадя при слежке ноги.
Живи они при тех, кто после
хрущёвобрежневых взойдет,
они почить не смогут в бозе,
жить будут задом наперед.
И будут пятиться извечно,
на жалких пялиться вождей,
ярмо лелеять, врать беспечно,
страдать без пайки и вожжей.
Товарищ, верь придет она,
пора расцвета россвалюты,
когда изменится все круто,
Рассея вспрянет прям с толчка –
не даст за доллар пятачка!
А ты пока надейся люто,
что будет жизнь твоя вкусна –
не просыпайся ото сна.
Город
Попытайтесь представить себе
город, в котором горожане
все время выбирают:
по своему вкусу кинотеатр,
подходящий для себя сеанс,
выбирают в зале ряд,
в ряду место,
выбирают в кресле удобную позу,
приятный наклон головы,
приемлемый прищур глаз….
Попытайтесь представить город,
в котором лишь тем и заняты,
что непрерывно выбирают,
выбирают и выбирают…
Попытайтесь (на минуточку только)
представить себе этот город,
в котором, во всех кинотеатрах,
изо дня в день, из недели
в неделю, из месяца в месяц,
из года в год
идет и идет
один фильм, один и тот же,
все идет и идет и идет…
Как будто резче, чем прострел,
и тяжелее, чем снаряд,
в меня попал враждебный взгляд,
и сник я, скис, обмяк, осел…
Веселье юных лиц вокруг
смещается на задний план,
и я средь них пьяней, чем Пан,
сам затаил в себе недуг.
Настигла чья-то мысль врасплох
и метастазой стать спешит,
чтоб затвердел мозг как самшит,
чтобы ослеп я и оглох.
Кто, кто она и кто же он?
Как снять их ноосферный сглаз?
И коль зомбирован хоть раз,
ты, может, уж не ты, а клон?
Искус двуличия в двуногости,
в сплошной двуполости людской.
Двурушничество из двуушия,
и из двуглазья мир двойной.
Истоки раздвоенья явны,
и каждый сам в себе Эльбрус:
вам в этом я двустопным ямбом
двуликим Янусом клянусь.
А Россия на всех одна –
колыбель наша немощь и сила.
Нашей люлькой была она,
может стать нам братской могилой.
Будут помнить о нас по ней,
мы ее грядущие были,
и судить правотой своих дней,
как мы прошлое сами судили.
Будет призван к ответу герой
и злодей, что героя ухлопал.
Будет суд разбирать мировой
кто какую тропинку протопал.
И на том суде воздадут
всем молчавшим бесчестно и честно,
всем кричавшим УРА и САЛЮТ,
безымянным всем, всем известным,
всем довольным собой и житьем,
всем лишенным ума и покоя,
павшим в битвах кровавых
с врагом, и ушедшим навек
под конвоем…
Но особо спросится с тех,
кто за родину жить оставался –
и стерпев пораженье, в успех верил –
вновь за прежнее брался;
кто дву-жилен (не-личен) был,
рисковал, распрямляясь все выше,
кто взаправду Россию любил,
и с неправдой сражаться вышел.
Свобода! свобода! свобода! – торжествовал он
и на радостях задушил меня в своих объятьях.
Когда меня похоронили, а его расстреляли,
кто-то сказал, что не каждому удается
умереть действительно за свободу.
Уехать бы… уеду… уезжаю: теряю,
помешивая ложечкой чай в стакане,
постылый – ненаглядный этот мир.
Он растворяется как сахар, оставляя
взамен вначале сладость чая –
воспоминание,
потом привкус во рту –
воспоминание воспоминания,
ничего не оставляя –
воспоминание воспоминания воспоминания
Маленький камешек
у подножия большой горы
о как он хотел
как хотел променять
века своего бесчеловечного
существования
хотя бы на один день
на один миг
мимолетной человечьей жизни
и чудо произошло
этот камешек стал человеком
но каким!
он заставил окаменеть весь мир
он заставил его стать постаментом
самому себе
себе – каменотесу людских груд
себе – генералиссимусу каменного века
Новых покроев одежды
на то же голое тело
новых названий груды
на дряхлый издревле порок
о сколько прошло поколений
о сколько сменилось народов
и только ты неизменен
по-прежнему человек!
И современны эзопы
и современны нероны
и современны кораны
и ужас – понятны романы
в которых у городничих
глуповцев тошные орды
и в тайной и в явной охранке
вечно живой Бенкендорф
я хочу убить и надежду
никогда не придет время
в котором найдутся улики
исповеди… дневники
никогда не придет время
в котором будут судить о прошлом
не только по отчетам и рапортам
не только по не выженным книгам
и по не вытравленным идеям
никогда никогда история не вынесет
свой справедливый приговор
потому я и хочу убить надежду
без неё невозможно жить
жить нужно без неё
без исповедей без дневников…
я хочу убить и надежду
Бенедикту Сарнову
Нет, не с любым умершим рухнет век,
и прошлым станет целая эпоха.
Так вышло, когда умер человек,
с руками палача и маской бога.
Он умер, и восстала из могил
расстрелянная по его приказам правда.
К своим, как и к чужим,
он беспощаден был,
и знал, что будет беспощадным к нему
Завтра.
Он умер и с собою потащил
в могилу сотни новых трупов,
метались милицейские плащи,
хрипел, стонал и выл с толпою рупор.
Восстал из немоты народ
и верноподданно сник в рыданья.
Как без него теперь,
искать ли брод, иль строить мост
к райским берегам соцмироздания?
Из замуровок нежившие пришли,
чтоб жизнь пришила их опять
своим прикосновением…
Амнистии за реформаторство сошли,
как оттепель зимой за дни весенние.
Он умер в назидание живым,
чтобы остаться пугалом стальным.
Запрограммированный как
компьютер
ты всегда всем доволен – даже своим недовольством, предусмотренным
другими… Посмотри на себя, массовый
человек образца двадцатого века, –
нет ничего легче заставить тебя
сделать предрешенный кем-то выбор,
или придумывать веские оправдания
своему повиновению любым приказам.
Нет ничего проще раскрутить твои
мирные руки так, чтобы они потянулись
к автомату, а не к серпу и молоту…
Ты, ты, это ты, когда придет приказ
убивать таких же, как и ты сам,
ты назовешь их врагами родины,
и будешь стрелять, стрелять и стрелять
по цели… А целью могут оказаться
чисто случайно и дети, чужие дети,
твои дети. Дети ни в чем не виноваты,
а может быть виновны, слепо веря
что их любят отцы?