Наталья встретила Студёнкина злым прищуренным взглядом, словно бы тридцатиградусным холодом обожгла, и сделала это так умело и ловко, что у Студёнкина заломило не только зубы, заломило даже ключицы, а в ушах возник далёкий, противный, какой-то усталый звон.
Впрочем, звон этот рождался не только от усталости… Студёнкин опустил глаза, на щеках его дрогнули и тут же замерли желваки.
- Ну что, дали тебе в конторе денег или нет? – неожиданно ломким, как у подростка голосом спросила Наталья.
Студёнкин молча покачал головой, желваки на его щеках вновь дрогнули и замерли.
Жена удручённое покачивание словно бы и не заметила, мальчишеская ломкость из её голоса исчезла, осталась только жёсткость.
- Алло, гараж! – выкрикнула она Студёнкину прямо в лицо. – Чего молчишь?
- Не дали, - едва слышно произнёс в ответ Студёнкин.
- И как мы будем жить дальше? – Наталья уперла руки в бока, прищурилась ещё больше. Взгляд её больно кололся. – Скоро новый учебный год начнётся, Митька уже из всех порток вырос, ни одних приличных штанов нету… В чём он пойдёт в школу, в трусах? А Ленка? Она же девочка, ей постоянно обновы нужны.
Студёнкин слушал жену и внутри у него вновь возникала боль. Тяжёлая сосущая боль, будто в сердце, либо в лёгких у Студёнкина вырос зуб, зуб этот быстро прохудился, сгнил и стал ныть; пока не вырвешь его – от боли не избавишься. А как можно вырвать зуб из сердца?
- Ты же мужик, – продолжала выступать Наталья. Когда она злилась, то становилась некрасивой, рот у неё делался тонким, жёстким, словно бы обведённым твёрдой проволочной линией, загорелая кожа бледнела, поры на ней расширялись, темнели, прорисовывались приметно, будто у углекопа, сквозь тёмные крохотные отверстия эти наружу проступали капли пота. – Или только числишься мужиком и от бабы отличаешься лишь ширинкой? – Голос Натальи набрал силу и грохотал теперь так, что хотелось зажмуриться, и Студёнкин опустил глаза ещё ниже. – А? – вопрошала Наталья, но Студёнкин молчал, ничего ей не отвечал. Во-первых, он не знал, что говорить, а во-вторых, не привык спорить или ссориться с женщинами.
Если бы Наташа знала, что происходит у него на душе! Он почувствовал, что у него онемела, сделалась чужой правая часть лица – левая вроде бы была нормальной, живой, а правая словно бы под мороз попала, обмёрзла; Студёнкину захотелось застонать, кинуться к Наташе, прижать её к себе, прошептать что-нибудь ласковое, успокаивающее, в ответ услышать такие же успокаивающие слова, но он молчал.
Как же Наталья не может понять простой вещи – он же не урод, у него руки растут из того места, из которого им положено расти, и голова на плечах есть, и добытчик он такой, что вряд ли кто с ним в их поморском селе сравнится… Студёнкин шмыгнул носом по-мальчишески и переступил с ноги на ногу.
Не было сезона, чтобы он не заваливал медведя, - мясо медвежье, ценное, сочное, он раздавал по дворам бесплатно, поскольку знал – денег у людей нет, не заработали, а то, что ими заработано, не выплачивают уже долгое время. Все находятся в одинаковом положении, всё село.
Заваливал он и оленей, и лосей, и кабанов, и никогда ничего не зажимал, не прятал у себя под мышкой, не жадничал. Конечно, Наталья права, что требует денег, но за два года Студёнкину в их колхозе, который теперь называется РПХ – рыболовецко-промышленным хозяйством, не заплатили ни рубля.
Хотя на работу он ходит каждый день, каждый день учётчица ставит ему в ведомости крестики либо палочки – или что там положено ставить? – а вот окошко кассы как было завёрнуто на большой ржавый болт, так завёрнутым и продолжает оставаться. Мужики работают, как проклятые, вкалывают не только до седьмого, а и до восьмого и девятого пота, но домой приносят шиш. Вот такой подарок преподнёс трудовому народу Борис Николаевич Ельцин. Или кто там ещё, кто особенно ретиво старался по этой части? Михаил Сергеевич Горбачёв, человек с лицом леопарда?
Политикой Студёнкин не интересовался, был далёк от неё, имена Ельцина и Горбачёва у него ни неприязни, ни сочувствия, ни любви не вызывали, от этих людей он был так же далёк, как и от политики, хотя чувствовал, более того, знал, что именно эти люди, - и не только они, а ещё целый сонм дорого одетых мужиков и баб, - виноваты в том, что рабочий человек Виктор Студёнкин стал нищим и у него ныне нет ни одного шанса выбраться из ямы. Если только на смену Ельцину не придёт другой человек.
Наталья продолжала костерить его последними словами, Виктор молчал, лишь нижняя губа с белой полоской старого пореза начала у него предательски подрагивать. Наталья была права, крыть Студёнкину нечем, он давно не приносил домой денег. И продать из того, что имелось в доме, тоже было нечего. Если только ружьё. Но продать ружьё он имеет право, лишь когда останется совсем голым, нищим и ничего ценного, кроме собственных зубов, да двух коронок, поставленных на них ещё в брежневскую пору, ничего иметь не будет.
Ружьё – это святое.
Конечно, Наталья смыслила кое-чего в мужской психологии, но не настолько, чтобы разбираться в тонкостях души кормильца, Студёнкин принадлежал к тому типу людей, которые не привыкли жаловаться, ругаться, огрызаться, выпускать пар через искусственно созданные дыры, люди этой породы всё оставляют в себе, у них всё оседает внутри, на донышке души, сбросов, откачки не происходит, а потом оказывается, что донышка уже не видно, оно давным-давно скрылось под чёрным мусором переживаний.
А какой нежной, ласковой, тихой была когда-то Наталья – ничего общего с нынешней сварливой бабой… Угадывала любое его желание, предупреждающе следила за движениями, стремилась угодить за столом, а когда он собирался на охоту, незамедлительно бросалась готовить ему «тормозок» - мешочек с едой, - и ни разу не обрезала худым словом, не сказала, чтобы сидел дома и не рвал одежду в таком пустом занятии, как походы в тайгу. Но прошло время, и Наталья стала другой…
Жена хлестала и хлестала Студёнкина обидными словами, он опускал глаза всё ниже, ощущал, как у него гулко, будто он попал в воздушную пустоту, дергается кадык, да боль, что раньше проходила довольно быстро, он умел справляться с ней, - сейчас почти не проходит, накапливается, оседает в нём.
Он понимал, что это плохо, всякой боли нужен выход, она не должна скапливаться, но боль скапливалась в нём. Взгляд его упал на собственные сапоги – разношенные, потерявшие форму, вытертые до корда кирзачи. Давно надо было бы купить новую обувь и себе, и Наталье, и Ленке с Митькой, - давно… Но денег нет и не предвидится.
Сделалось обидно. Так обидно, как никогда не было, внутри шевельнулось что-то сосущее, тяжёлое, будто там поселилась большая, крапивно острёкающая медуза. Почувствовав, что медуза собирается двинуться вверх, закупорить ему глотку, Студёнкин задержал в себе дыхание, перекрыл дорогу медузе, но она была хитрее, проворнее, сильнее его.
Лицо у Студёнкина дрогнуло, губы тоже задрожали, он прикусил их зубами, вначале нижнюю губу, пробив её до крови, потом верхнюю…
- Ну что, так и будем жить дальше? – Наталья фыркнула зло и подступила к мужу, махнула перед его лицом кулаком. – Божьим духом питаться, на Божью благодать надеяться? А? – Она начала хлестать Студёнкина словами более обидными и грубыми, чем те, что произносила раньше – ну будто в нехорошей книжке вычитала их: - Ничтожество! Пустое место! Холодец! Очёсок! Обмылок! Мямля! Рохля! Тунеядец! Колбасный огрызок! Бараний хвост! Очёсок!
«Повторяешься, мать, - устало и горько отметил про себя Студёнкин, - обидное слово «очёсок» ты произнесла два раза».
- Очёсок! – в третий раз повторила Наталья, знакомо мазнула рукой по воздуху перед самым лицом Студёнкина и заплакала.
Слезы её добили Студёнкина, он, ощущая жжение под ресницами, - глаза начало резать, будто он долго смотрел на яркий весенний снег, отвернулся от жены, отёр рукой влажное расстроенное лицо и сделал несколько шагов в сторону, обходя Наталью.
В селе у Студёнкина был давний дружок – можно сказать, кореш, ещё со школьной скамьи корефан, за одной партой сидели, - по прозвищу Навага. С одной стороны, у него фамилия была «наважья» - Наважин, с другой, он рыбу ловил как никто ловко, никогда домой не возвращался без добычи, потому и называли его так. Студёнкин пошёл к нему. Слишком тяжело было на душе у Студёнкина, надо было хотя бы часть этой тяжести переложить на другие плечи – вдруг легче станет?
Егор Наважин находился дома, сидел, сгорбленный, за тёсаным деревянным столом, который никогда не мыл, а после каждого обеда-ужина скоблил широким охотничьим ножом, поэтому стол у Наваги был белее, чище, чем у любой, даже самой чистоплотной хозяйки, - и ел картошку. Отдельно, в алюминиевой миске, горкой высилась мелкая беломорская селёдка, похожая на салаку, хлеб был навален прямо на стол, лежал рядком на широкой скоблёной доске.
Увидев приятеля, Навага сделал широкий гостеприимный жест рукой:
- Садись! – Вытянул из миски одну изящную рыбинку, пожаловался с виноватыми нотками в голосе: - А я, понимаешь, есть чего-то захотел…
У Наваги была манера, словно бы в подражание одному шибко высоко забравшемуся человеку, к месту и не к месту произносить слово «понимаешь», а в остальном он был вполне нормальным мужиком.
Студёнкин молча сел рядом за стол. Навага придвинул ему миску с картошкой:
- Навались!
В ответ Студёнкин сделал неопределенный жест, Навага сожалеюще вздохнул, взял одну картофелину и проглотил ее целиком. Зажевал селёдкой.
Прошло минут пять. Студёнкин молчал и Навага тоже молчал, сосредоточенно жевал, выуживая из миски картофелину за картофелиной и заедая ее селёдкой. Такое молчание могло длиться часами. И Навага и Студёнкин принадлежали к категории людей, которым совсем необязательно было говорить, они вполне обходились молчанием и прекрасно понимали друг друга.
- У меня к тебе дело, - наконец произнес Студёнкин.
- Давай, - великодушно разрешил Навага, мазнул серебряным селёдочным лезвием по воздуху. Ел он селёдку, как и все северяне, вместе с костями, - кости только вкусно хрустели на зубах, - оставлял лишь голову. Головы он грудкой складывал на куске газеты.
Старенькие глазастые часы-ходики, висевшие на стенке, зафыркали, зажужжали, сделали четыре дребезжащих удара. Четыре часа дня. На улице начало темнеть. Темнота в последней трети августа здесь наваливается быстро и нет от неё спасения.
- Обещай выполнить одну мою просьбу, - сказал Студёнкин и замолчал. Судя по его лицу, он только что принял какое-то решение, брови на его лице сошлись в одну упрямую сплошную линию.
Навага перестал есть, внимательно посмотрел на приятеля и отодвинул миску в сторону.
- Обещаю, - негромко произнёс он.
- Обещай вот что,.. – Студёнкин замялся, у него словно бы что-то застряло в горле, лицо мученически перекосилось, он задышал часто, надорванно и Егор Наважин протянул руку, чтобы пощупать его лоб.
- Слушай, ты случаем не заболел?
Студёнкин закашлялся, похлопал себя ладонью по рту.
- Нет. – Снова закашлялся. Гулко, с надрывом, ломая себе что-то внутри. Повторил: - Нет.
Прошло минуты три, прежде чем Студёнкин заговорил снова:
- В общем, когда меня не будет,.. – он неопределённо помотал рукой в воздухе, - ружьё мое... отдай… в общем, Митьке, сыну моему.
Навага резко выпрямился над столом:
- Ты чего буровишь, Витёк?
Студёнкин вздохнул. Было сокрыто в этом вздохе нечто такое, что мгновенно вызвало в Наваге острую тревогу, он невольно зажмурился, будто получил удар кулаком в живот, под грудную клетку.
- Да не буровлю я. Все мы ведь смертные, - отведя взгляд в сторону, произнёс Студёнкин голосом, в котором появились упрямые нотки. – Смертные ведь? Совершенно точно – смертные мы. Костяные, мясные, нервенные… Смертные, в общем.
Лицо у Студёнкина потяжелело – это было хорошо видно, - появилась в нём некая восковая белизна, что появляется обычно у людей, замёрзших в пургу в снегу – на них, мёртвых, одеревеневших от лютой стужи, невозможно бывает смотреть. Такое же лицо было и у Студёнкина. Навага запоздало вздрогнул, подёргал одним плечом – ему сделалось холодно.
- В общем, я тебя попросил, а ты… ты обязан исполнить мою просьбу, - сказал Студёнкин Наваге. Ты мой друг и не имеешь права мне отказывать. - Он зажал лицо двумя ладонями, посидел несколько минут неподвижно и молча, - Навага тоже молчал, он не мог говорить, - потом поднялся с места. – В общем, ты всё понял, Егор.
Навага очнулся и с мучительным выражением на лице помял себе горло, будто от этого зависела его способность говорить, мотнул головой неверяще и произнёс хриплым, совершенно чужим голосом – он уже обо всём догадался и не хотел верить в свою догадку:
- Ты не дури, Витюха, ты только не дури…Ладно? А?
Он еще что-то бормотал, взмахивал руками, тыкал пальцами в воздух, но всё это было пустым сотрясением пространства: во-первых, Студёнкина в его доме уже не было – исчез приятель, словно дух бестелесный, без единого звука (охотник же), а во-вторых, Навага хорошо знал своего друга – если тот что-то задумал, то ни за что не свернёт с дороги, по которой пошёл – обязательно доберется до цели.
- Ах ты, Боже ж ты мой, - заметался по дому Навага, не зная, что делать, - ах ты, Боже ж ты мой! – потом, обессиленный, с каким-то чужим, обвядшим лицом, сполз с лавки на пол и опустил голову. На нос ему поползли слёзы.
Дома на севере строят высокие, с таким расчётом, чтобы на улицу можно было не выходить неделями – особенно в пургу, когда всякий, даже высокий дом может быть засыпан снегом по самую трубу, - и набивают дом на зиму всем, что необходимо для жизни. В первую очередь – дровами и сеном для коровы, отдельно хранят муку и картошку, капусту, морковь, брюкву – словом, всё, что может дать скудная здешняя земля, держат также грибы и солёную рыбу. Рыбу вяленую хранят на чердаках, ну а свежую, только что вытащенную из-под беломорского льда навагу, либо бескостных, схожих с большими червями миног, пойманных в реке в специальную ловушку, - кто где…
Иногда миног в ящике-ловушке набивается столько, что приходится выколачивать их оттуда топором, либо выковыривать ломом. Если миног сразу не вытащить, то на морозе, - а лов миног происходит в декабре, - они через десять минут превратятся в камень.
Впрочем, миног в деревне особо не жаловали, считали их чем-то средним между змеями и странными кусачими существами, живущими только в сказках, а Студёнкин, напротив, миног любил – сочные, бескостные, вкусные, жарятся без масла и тают во рту.
На сковородке их надо только вовремя переворачивать, не зевать, иначе подгорят, слишком уж они нежные, - зато под картошечку, под кочанок квашеной капусты, да под шкалик холодной, вытащенной из сугроба водки – м-м-м!
В доме Виктора Студёнкина рыба практически не переводилась. В разную пору он ловил разную рыбу. Как, собственно, и все, кто живет на севере. Зимой, в реке Онеге, на дымных перекатах, попадалась рыба королевская – сёмга. Однажды Студёнкин поймал огромную дурищу весом в двадцать семь килограммов. Еле-еле выволок краснобокую сияющую королеву на берег.
На лице Студёнкина возникла слабая улыбка, потом нервно дернулась какая-то внутренняя жилка, подглазья набухли нездоровой синью, будто были опечатаны крепким кулаком, у крыльев носа появился пот: тот счастливый момент, когда двадцатисемикилограммовая рыбина едва не обломила ему отечественный спиннинг, сработанный из прочного калиброванного металла, он помнит в деталях до сих пор и, наверное, будет помнить всю оставшуюся жизнь. Такие удачи выпадают редко.
Если в доме не было сёмги, то была навага, зимой её – как грязи, все подряд, от пионеров до пенсионеров тягают из Белого моря вкусную рыбу навагу, жирную и по-собачьи злую: очутившись на морозе в рыбацком лотке, эта рыба, сдыхая, тут же принимается есть другую, себе подобную, только меньше размером, работает челюстями, хрустит аппетитно и не давится.
Пройдет наважья пора – наступит сезон корюшки, закончится корюшка – начнётся лов беломорской селёдки, которую дети едят, как конфеты – с удовольствием и помногу, угаснет селёдочная пора – наступит пора пиногора, очень вкусной рыбы, о которой в России мало что кому ведомо. Это такая шар-рыба с глупой мордой и маленьким рахитичным хвостиком, очень сочная, очень жирная – тоже во рту тает.
И так – круглый год.
Прокормиться на море, пока тут живёшь, в общем-то, можно. Если, конечно, на плечах сидит сообразительная голова и есть руки. Но вот деньги… Денег нету. И не выловишь их в море, даже будучи первоклассным рыбаком. Не селёдка это и не пиногор. Студёнкин тяжело, с хрипом, втянул в себя воздух и, ослеплённо помотав головой, огладил рукой старое, с истёршимся лаком, сплошь в порезах и царапинах, ложе ружья.
Ружьё славно ему послужило. Хоть и давало иногда осечки, но ни разу не подвело – словно бы чувствовала «пищаль», когда можно покапризничать, а когда нельзя, - будто бы душу живую и понимание того, что происходит с хозяином, имело. Его и хотел Студёнкин отказать своему сыну Митьке.
Много набил Студёнкин из этого ружья зверей и птиц – тульская двухстволка была хорошей помощницей в его жизни. Без мяса семья Студёнкина почти не сидела. Впрочем, раньше – не то, что сейчас, раньше и дичи было побольше, и разной бегающей животины тоже было побольше, сейчас же лес опустел – всё повыбивали голодные односельчане.
Лоси с оленями в прежние годы сами выбегали на людей, ныне же их надо искать.
Одного не мог настрелять из своего ружья Студёнкин – денег. Чтобы успокоить Натальину душу и самому стать спокойным. Наталья права – без денег жить нельзя. Но изменить течение жизни Студёнкин не мог.
Он оказался слаб перед перестройкой, перед демократическими преобразованиями, перед всеми этими ваучерами-дилерами-киллерами, перед хакерами и шмакерами, перед богатыми людьми, жизнь которых охотно показывают по телевидению, перед нищетой, что так ошеломляюще быстро и тяжело навалилась на него, перед унижениями, которые он испытывал ныне каждый день.
Студёнкин вздохнул и отёр тыльной стороной руки глаза. Всё. Хватит! Не слизняк же он, в конце концов, а человек. А раз он человек, то и поступать должен, как человек.
Переломив ружьё, он машинально глянул в чёрные, пугающе холодные дырки стволов, втянул ноздрями дух, исходящий оттуда, но не почувствовал ничего – ни запаха гари, ни кислого духа окалины, ни тонких душистых струек ружейного масла, которым он обязательно, после каждой охоты, смазывал внутренность стволов, - то ли у Студёнкина отказало обоняние, то ли стволы действительно ничем не пахли, всё уже выветрилось, и лицо его болезненно вытянулось.
Из специального ящичка, сделанного из старой фанерной коробки, в которой когда-то пришла посылка от родичей жены, он достал два патрона с выпуклыми чёрными бобышками пуль, торчащими из гильз. Патроны Студёнкин заряжал сам, заряжал разумно, пороха не жалел, поскольку знал: патрон с малым зарядом при встрече с медведем подведёт, пороховая доля должна быть в заряде с довеском, поэтому, чтобы не спасаться от подраненного косолапого бегством, он старался заряжать патроны на совесть.
Провёл пальцами по головке одного патрона, потом по головке другого, словно бы пробовал их на прочность и, почувствовав в себе нерешительность, подкинул патроны в руке. Уголок рта у Студёнкина - правый, - нервно задёргался, Сам по себе задёргался, словно бы протестовал против того, что задумал хозяин.
Резким точным движением Студёнкин загнал один патрон в левый ствол ружья - в получок, второй патрон также резко и точно загнал в правый ствол, убойный, чоковый. С клацаньем сомкнул ружьё. Замер на мгновение.
Подумал о том, что если сейчас в помещении появится Наталья и попросит его не делать глупостей – он не будет делать этого. Неужели она сердцем своим очерствелым не ощущает того, что происходит, неужели она не чувствует, что ещё немного и их разделит чернота, которую она сможет переступить лишь много лет спустя, в глубокой старости, неужели его боль, состояние его не передались ей хотя бы в малой степени?
Впрочем, если бы боль и обида были причинены Студёнкину кем-нибудь со стороны, не Натальей, она бы живо почувствовала это, может быть, даже постаралась заступиться за него, либо более того – примчалась бы его спасать. Очень Студёнкину хотелось в это верить…
Но нет, не было Натальи. Студёнкин поморщился, дернул головой, словно бы угодил под удар электрического тока, с сипением, одышливо, как очень больной человек, втянул в себя воздух, покосился в маленькое оконце, за которым по темнеющему небу плыли невесомо-легкие, будто бы сотканные из пуха облака, попробовал притиснуть дуло ружья к подбородку.
Не получилось – он не дотягивался рукой до спускового крючка. Вспомнил – деталь эту он услышал в детстве и она поразила его, - чтобы застрелиться, опытные люди привязывали к спусковой собачке бечёвку и на конце её делали петлю.
В эту петлю просовывали большой палец правой ноги – получалось хорошее плечо, было удобно стрелять. В самого себя стрелять, вот ведь как. Он почувствовал, что у него задёргался уголок рта – резко, сам по себе, сердце дрогнуло, заколотилось гулко и тут же увяло.
Закряхтев по-стариковски, Студёнкин отставил ружьё в сторону, пошарил в карманах куртки, вначале в одном, потом в другом. Он всегда носил с собою всякую всячину – в том числе куски верёвок, обрывки шпагата, намотанные на щепку, либо на листок бумаги, сложенный в несколько раз, нашёл то, что искал – разлохмаченный пеньковый шнурок, скрученный в моток, попробовал его на растяг, - не оборвётся ли лохматура? Лохматура была прочная, и Студёнкин одобрительно кивнул: годится.
Продолжая по-стариковски кряхтеть, он привязал один конец шнура к спусковому крючку, на втором быстро и ловко соорудил петлю. Пальцы у него были огрубелые, кончики почти ничего не ощущали – ороговели совсем: ведь угли из костра он брал голыми руками не морщась, прикуривал и клал уголёк обратно в костёр, а уж сколько раз он всаживал в пальцы рыболовные крючки – не сосчитать, но тем не менее он умел такими огрубелыми, почти ничего не ощущающими пальцами исполнять тонкую работу.
Примерился ногою к курку – получилось… То, что надо. Тем не менее Студёнкин поморщился – не хотелось разуваться. Было холодно.
Он вновь замер, погрузившись в короткую, нехорошую, какую-то оцепенелую думу. В углу, обманутая тишью, завозилась, забренчала чем-то сухим, звонким, мышь – похоже, пыталась уволочь к себе в норку кусок старой, отвердевшей до стеклянной ломкости печенюшки, с делом этим несложным не справилась и растерянно выскочила на открытое пространство.
Увидев человека, мышь пискнула и исчезла. Студёнкин усмехнулся, позавидовал остро: у этой маленькой норушки проблем с деньгами нет и никакая мышиная Наталья не орёт на норушку оглашённо, душу не вытряхивает, денег не требует…
Эх, люди, люди! До чего же вы дожили, кем стали! Вывернутыми наизнанку первобытными существами, вот кем вы стали, люди! Никакой зверь не станет расправляться с себе подобными, живущими по соседству, в одной норе, из своего же рода-племени, как это делают люди – не станет унижать, топтать. Закон этот для всех одинаков, даже для тараканов – не убий себе подобного! А люди делают это сплошь да рядом. И с удовольствием делают, вот что удивительно. Мда-а.
Студёнкин нагнулся, упёрся носком левого сапога в пятку правого. Портянка разбухла от влаги, сапог не захотел слезать с ноги.
Покряхтев немного, Студёнкин надавил, за ушки расправил голенище своего видавшего виды кирзача и вскоре сапог, как ни сопротивлялся, сполз с ноги вместе с портянкой. Студёнкин помял бледные затекшие пальцы, возвращая им жизнь, расправил на лохматуре петлю.
Только прицелился, чтобы сунуть в нее большой палец правой ноги, как петля смялась… Студёнкин совершенно не к месту вспомнил, как однажды вообще чуть не лишился ноги.
В деревню к ним тогда пришла нехорошая новость: медведь напал на человека – полоротого городского жителя, подрядившегося в бригаде лесорубов валить лес. Городской добытчик этот часто отлучался от бригады – то под кустиком посидеть, то сигаретку высмолить. Под кустом его и выследил хрюкастый… И ладно бы медведь этот тут же под снег ушёл, в берлогу залег – дело происходило в начале декабря, снега выпало сверх нормы, по горло, - он стал мотаться по лесу: следы медведя находили то в одном месте, то в другом. Плохой это был медведь. Шатун.
А шатуны на зиму в берлоги вообще не ложатся, бродят по земле и куролесят, куролесят и бродят. Студёнкин получил заявку на отстрел шатуна и пошёл в лес. Выслеживал его несколько суток. Шатун все просёк и стал выслеживать Студёнкина.
Оба они оказались опытными охотниками, а раз это было так, то не встретиться они не могли.
Встретились. На поляне, окруженной ровными и стройными, похожими на девчонок ёлками. Медведь проворно плыл к Студёнкину по снегу, оставляя на поверхности лишь кривой хрюк, похожий на перископ подводной лодки. К сожалению, охотник слишком поздно засёк его, рванул с плеча ружьё и выстрелил навскидку, почти не целясь.
Позиция, которую занимал Студёнкин, была выгодная – куртина, гладким, хорошо обтоптанным лбом вылезающая из снега, будто остров из воды. Шатун плыл совершенно бесшумно – ни вкрадчивого шороха пересыпающегося с места на место снега, ни запаренного дыхания, ни предупреждающего шума сосновых лап – Студёнкин почувствовал зверя корнями волос, спиной, лопатками, почувствовал в самый последний момент… Через несколько мгновений стрелять было бы поздно.
Пуля всадилась медведю в узкий лоб, взбила целый ворох искр, будто попала в железо, скользнула вниз, разодрала шатуну морду и с шипением нырнула в снег.
Студёнкин выстрелил во второй раз. Лоб у медведя действительно был железным, но стрелять было больше некуда, только в голову.
В глазницу он опять не попал – пуля, как и в первый раз, пропорола шкуру, выстригла клок волосьев и нырнула в сторону. Если в первый раз шатун промолчал, стерпел, то сейчас взревел. Взревел с такой силой, что с еловых лап посыпались комки снега. Студёнкин выругался и поспешно разомкнул ружьё.
Инжектор одного ствола послушно выковырнул гильзу и она шлепнулась в снег, вторая гильза подалась лишь чуть и не вылезла. Счёт пошёл на мгновения. Студёнкин двумя ударами кулака загнал невыскочившую гильзу назад в ствол – доставать нож и выколупывать её было поздно, - в свободное гнездо забил свежий патрон и выстрелил снова.
Третья пуля попала в цель, шатун, тряся головой, приподнялся над снегом, обрызгал Студёнкина кровью и повалился на обтоптанный пятак. Студёнкин поспешно отскочил назад, больно впился спиной в тупой твёрдый сук, постарался как можно теснее прижаться лопатками к стволу. В следующий миг понял, что он попал в ловушку – застрял между двумя близко растущими стволами.
- Хэ-э-э! – само по себе выдавилось из него неверяще.
Медведь распластался на взлобке, ткнулся в него хрюком, обхватил лапами, словно бы хотел вдавиться в землю, раствориться в снегу, во льду, застонал надорванно, по-ребячьи тонко, потом, будто бы вспомнив о чём-то, вскинул лапы и начал щёлкать длинными чёрными когтями, шарить у себя над головой.
Один раз зацепил меховой сапог, рванул его с силой, содрал союзку, сшитую из прочной яловой кожи, вывернул наружу собачий подбой, следом содрал низ голенища, располосовал его, как бритвой, вспорол также шерстяной носок, сделал ещё одно резкое движение, но цели своей не достиг – замер. У медведя остановилось сердце.
Шкуру его пробила дрожь, шерсть на загривке поднялась колючей волной. Студёнкин со стоном разъял ствол – инжектор и на этот раз выбил только одну гильзу, вторая осталась в гнезде, - в освободившийся чёрный проем загнал новый патрон.
Стрелять не пришлось. Шерсть, вздыбившаяся на медвежьем загривке, опала, зверь замер. Когти на лапах дважды звонко щёлкнули и тоже утихли.
Минут двадцать понадобилось Студёнкину, чтобы высвободить ногу. Потом он долго сидел в стороне на кривулине, не засыпанной снегом, подложив под ноги лыжи, чтобы не провалиться в сыпучую глубь, и курил. Смотрел на окровяненный разодранный сапог, морщился, размышлял о жизни, которая, оказывается, может прерваться так просто, буквально в несколько мгновений, очень обыденно, и курил… Когда сигарета кончилась, перестала гореть, зажёг другую.
Он поплевал на пальцы, помял их, чтобы гнулись лучше, снова поплевал и вторично расправил петлю на лохматуре. Натянул петлю на большой палец правой ноги.
Тогда за убитого шатуна ему никто даже «спасибо» не сказал, мясо медведя пришлось оставить в лесу, поскольку зверина испробовал человечины и есть его было нельзя. Шкуру председатель их конторы, именуемой новомодно РПХ, подарил какому-то чину в городе Онеге, а Студёнкина впряг в тяжёлую сельскую работу – будто вола в тягловое ярмо, - работу, за которую денег не платил, но исполнять её требовал.
Из-за этой неоплачиваемой работы «на дядю» жизнь Студёнкина, собственно, и дала трещину. Наталья никак не поддержала его, не поняла ситуации – она, похоже, никогда не понимала Студёнкина, даже, наверное, в первый месяц жизни, именуемый медовым, в который жена обычно очень хорошо понимает мужа. А муж – жену. Как говорят, всякое рождение является началом смерти, а первый день жизни – первым шагом к кончине… Так и медовый месяц является началом распада только что родившейся семьи. Гарантией продолжительности семейной жизни могут быть только крепкие нервы. Если они окажутся крепкими, то супруги будут жить вместе. Терпеть друг дружку, маяться, но жить.
А вот у Студёнкина нервы оказались некрепкими, точнее – не хватило их. Он решил, что жить… в общем, хватит жить. Все!
Лицо у него опять обрело горькое выражение, подбородок потяжелел, на глаза наполз туман. А может, это и не туман был вовсе…
Он поправил лохматуру на ноге. Поспешно подвёл стволы ружья себе под подбородок и, крепко держа «тулку» обеими руками, дёрнул большим пальцем правой ноги за петлю.
Раздался звонкий щелчок хорошо смазанного курка, ружьё мигом сделалось горячим, - Студёнкин ещё успел ощутить ошпаривающий жар, пробивший превосходную тульскую сталь и склеивший ему пальцы, а в следующий миг перестал ощущать всё – ни боли в нём уже не было, ни горечи, ни обиды на Наталью – всё это было стёрто одним махом.
Студёнкина не стало.
Наталья, которая находилась в пятнадцати метрах от него – всего в пятнадцати, услышав выстрел, вскинула голову, вид её сделался надменным, из-за обшлага куртки она выдернула надушенный одеколоном платок, прислонила ко рту и пробормотала брезгливо:
- Совсем мозги потерял! Показательную стрельбу устроил в деревне… Лучше бы подался куда-нибудь деньги зарабатывать. Вот лох! – Она смачно, с большим удовольствием произнесла городское слово, услышанное по телевизору. – Всё больше пользы было бы.
Впрочем, где можно было заработать деньги, она не знала…
Над деревней плыли облака – белые, странные, подбиваемые резвым северным ветром, они уносились куда-то далеко, вместе с ними уносились и люди, их души, их тела, и не было покоя, кажется, никому – ни живым, ни мёртвым.
Тяжко делалось на душе – никогда еще Россия не была такой.
1996 г.
Поздравляем давнего автора, друга и сотрудника «ЛГ» c 75-летием!