В такую жару лучше всего ехать троллейбусом. Иначе не выжить. Душно, жарко. А в старом троллейбусе – почти благодать, столько щелей, что дует, кажется, отовсюду. Можно высунуть голову в окно и так спастись от майских плюс тридцати.
Сколько же будет в июле? Раскочегарится солнце, приедут туристы, и станет вовсе невмоготу. Туристы почему-то всегда приезжают в Севастополь в июле. Умирать от зноя, купаться в подогретом молоке Чёрного моря, покупать втридорога фрукты. Если и отдыхать в Севастополе, то в мае или в сентябре. Лучше, наверное, в сентябре. Потому что в мае вода ещё не прогрелась. Это мне вчера после водки казалось, что она прогрелась, а сегодня – заложенный нос и опухшее горло.
Но ехать всё равно хорошо. Дребезжа стёклами, скрипя рессорами, матерясь с кондуктором, троллейбус ползёт в горку. Справа – кирпичное двухэтажное здание, увитое плющом. Слева – мой родной университет. К нему ведёт кипарисовая аллея, прозванная студентами «Дорогой жизни» то ли из-за сессий, то ли из-за ветров. Раньше здесь был только ларёк с книгами, а сейчас – гастрономы, бары и палатки с шаурмой.
Выхожу на улице Меньшикова. Фёдор Меньшиков сражался против фашистов и погиб в последние дни второй обороны Севастополя. Его нет в Википедии – там только актёр Олег, князь Александр, писатель Михаил и рэпер Андрей, известный как Лигалайз, – но он есть на кубическом обелиске среди так называемых зелёных насаждений. Возле них сворачиваю на улицу Репина. Иду через дворы, мимо хрущёвки, на первом этаже которой покосившиеся буквы складываются в надпись «Гастроном». Тут и правда был гастроном. Школьниками мы покупали в нём жареные пирожки с рисом и яйцом. Теперь здесь магазин живого пива и разливных вин.
У входа лузгают семечки мужики. Прикидывают, чем опохмелиться. Один – тот, что с деньгами, – рвётся домой. Его держит мужик с Иисусом Христом на брюхе. Брюхо студенистое, изображение нечёткое. Да и сам мужик весь какой-то расхристанный.
Срочно опохмелиться, но не здесь. Пройти триста метров в кафе «Черноморочка». На двери висит поздравление с Днём Победы, написано от руки красным маркером. За дверью – пустота с запахом рыбы. Барменша атакует сразу, не дав прицениться:
– Вам чего?
– Пива.
– «Рогань» или «Сармат»?
– «Рогань».
– А «Сармата» всё равно нет. – Пенная жижа медленно лезет в стакан. – К пиву бычков не желаете?
– Давайте.
Из-за рыбной вони пью на улице. Сворачиваю голову бычку, расслабляюсь. Ненадолго. Чужая рука – бледно-красная, взопревшая, словно креветка в супермаркете, – на моей руке.
– Брат, дай на опохмел, а...
Рука-креветка принадлежит мужику в синей панаме. Лезу в карман, протягиваю мятые купюры, не успевая рассмотреть номинал. Судя по тому, что мужик спокоен, номинал невелик.
– Спасибо, брат! С праздником! С Днём Победы!
– И вас.
После донецкого пива и черноморских бычков отыскать нужный подъезд – не проблема.
Валерий Абрамович живёт на третьем этаже, квартира номер 24. Поднимаюсь быстро, чтобы не пропитаться миазмами сырости и мочи. На лестничной площадке, между вторым и третьим этажами, валяются шприцы. В пластиковых колбочках – остатки крови. Кровь и на стене, изрисованной свастиками.
Дверь, обитую старым кожзамом, открывает старик, высохший, сгорбленный, с коленями в разные стороны. На нём праздничный мундир, увешанный орденами, похожими на леденцы. Из квартиры прёт затхлостью.
– Алексей? – голос у старика тихий, усталый.
– Здравствуйте, Валерий Абрамович, с праздником вас!
– Спасибо, проходите…
Валерий Абрамович семенит вглубь квартиры. Обои на стенах бледно-жёлтые, чахоточные, точно у Раскольникова в комнате-шкафу; углы отвоевала чёрная плесень. Одна из стен занята полками с книгами: классика, философия, коммунизм, но больше всего книг о войне вроде «Небо войны» Покрышкина или «В походах и боях» Батова.
Рассаживаемся.
– Ну, – Валерий Абрамович старается устроиться в кресле поудобнее, – с чем пожаловали?
Повторяю то, что сказал ему в телефонной беседе. Задание главреда – подготовить материал о том, как ветераны встречают День Победы.
– Как встречаю? Сами видите… вот школьники приходили, – показывает на пять красных гвоздик в трёхлитровой банке.
«Надо было купить цветы. Почему не купил?»
Валерий Абрамович теребит край застиранной скатерти. Руки у него в набухших венах, словно пластиковые трубки капельниц.
– Недавно жену схоронил. Прожили пятьдесят восемь лет, и схоронил. Умерла два месяца назад. Дочка приехала, говорит, давай, папа, к нам, – они с мужем и внуками в Саратове, – но я не хочу. Квартира у них небольшая, особо не развернёшься. Тридцать шесть лет прожил здесь, здесь и умирать. Быстрее бы…
– Ну что вы, Валерий Абрамович, вам ещё жить и жить…
– Ой, не дай бог! Это вам, молодым, жить. Вы, Алексей, женаты?
– Был…
Вспоминаю развод после года брака: упрёки, обвинения, суд и жуткую бородавку на переносице судьи – спелая чёрная шелковица, вся из крошечных гранул. Когда спрашивают о причинах, отвечаю стандартно: не сошлись характерами.
Но Валерий Абрамович не спрашивает. Он предлагает чаю, хочет встать. Руки и голова его трясутся. Успокаиваю, прошу сесть.
«Надо было купить что-то к чаю. Почему не купил?»
– Валерий Абрамович, расскажите, как воевали, пожалуйста.
– Да, да, конечно, – он мнётся, – мне только надо принять лекарство…
– Вам подать?
– Я сам, – он, скорчившись, поднимается, – пока сам.
Берёт с полки таблетку, глотает, запивает мутной водой. Говорит:
– Пока вспомнил – потом забуду. Раньше Люсенька контролировала, а теперь некому. Учёт вела, когда и что я принял, – протягивает мне тетрадку, в ней записи мелким убористым почерком. – Вы о боевом пути спрашивали…
Валерий Абрамович медленно опускается в кресло. Бледнеет, вытягивает ноги толщиной с мою руку. Растирает колени, начинает рассказ. Будто справку в некролог пишет. Скупыми, бесцветными фразами.
– Родился в селе Заплавное, под Сталинградом. Отца как «врага народа» арестовали в тридцать девятом. Отправили в посёлок Ягодное, под Магаданом. Больше отца не видел. Двадцать второго июня стук в избу. Началась война.
Мать пошла санитаркой в госпиталь. Под него оборудовали школу. Стало негде учиться, решили собираться в амбаре. Читали, считали – под керосинкой. Потом Абрама Яковлевича, учителя, арестовали.
Позже в Заплавном размещался полк. Прибился к солдатам. Пошёл добровольцем на фронт, в Сталинград. Голод, холод, руины, трупы. Всё время было светло, даже ночью. Непрерывно обстрелы и бомбёжка. Когда наши стали давить, потерял бдительность – контузило миномётным осколком.
Госпиталь. Смрад, крики. Негде хоронить трупы. Выздоровел, на фронт. Пленён под Данцигом. Четыре месяца в немецком концлагере. Пытки, голод. Из полицаев особенно зверствуют мадьяры.
Когда фашисты поняли, что проиграли, стали расстреливать заключённых. Спас немец Пауль: вывел за ворота, думал, что ему зачтётся. Может, и зачлось.
После фашистского плена – проверки на благонадёжность. Молодой лейтенантик с усиками щёткой решил, что неблагонадёжен. Вновь концлагерь. Теперь уже родной. Восемь лет лагерей. Амнистировали при Хрущёве.
Женился, служил на флоте. Всё время переезды. Благовещенск, Куйбышев, Архангельск, Петропавловск-Камчатский, Хабаровск. Родились мальчик и девочка. Спать негде. Спят в чемодане. Много клопов. Коммуналки, коммуналки.
Потом наконец дали двухкомнатную в Севастополе. Эту. Демобилизовался из-за сталинградской контузии. Устроился работать в институт. Дочь вышла замуж, удачно, живёт в Саратове. Сын женился, неудачно, где-то на Севере.
Жили вместе с Люсенькой. Доживали. А теперь одному доживать. Без неё.
Вот и вся его жизнь – в минутах тусклых перечислений. Но для статьи вполне хватит. Выйдет на одной полосе с рекламой средства от геморроя или анонсом очередного целителя. Хотя лучше написать рассказ. Или повесть. Для себя. Для него. Хочется, требуется писать вновь. Спустя два года после клятвы не прикасаться к литературе.
Нет, я не забыл усмешек знакомых, издёвок жены, отказов журналов. Бессонницу, форточку, сигареты. Не забыл ощущения затравленности. Когда те, кто не смог выучить таблицу умножения и прочесть букварь, становились хозяевами жизни. И мне было пора, но я всё не решался, идеализировал, а потом уже и не мог.
Неужели опять? Ведь обещал же себе. Убеждал, доказывал, клялся.
Надо уйти, бежать от старика, избавиться от его прошлого, которое так настойчиво лезет в моё настоящее. А он, избавленный от одиночества, всё говорит. Наверное, принимает моё смятение за сочувствие.
– Днём, Алёша, тяжесть собственного тела, а ночью – тяжесть мыслей. И почему-то одна мерзость в голову лезет. Не спишь, ворочаешься. И всё как на ладони: что сделал плохого и чего хорошего сделать не смог…
Замолкает. Выражение лица становится ещё более извиняющимся.
– Простите старика – разоткровенничался. – Нет, он всё понимает. – Вам, наверное, пора?
– Да, пожалуй, пора.
Поднимаюсь. Валерий Абрамович встать не может. Придерживая его за локти, помогаю подняться. Он пахнет водой, застоявшейся в раковине. Начинает подташнивать. Хочется быстрее домой, сидеть за бутылкой вина, расслабляться.
Холодильник «Минск» в прихожей шумит и мешает прощаться. Впрочем, тем легче – избавляет от необходимости быть многословным.
– Спасибо, Валерий Абрамович, – топчусь в дверях. – Выйдет заметка – пришлю. Или зайду…
– Лучше зайдите, – он смущается, – почта что-то плохо работает.
– Хорошо, зайду, а вы, – подбираю слова, – не болейте, держитесь. Здоровья, долголетия вам.
– Упаси бог, Алёша, – отмахивается, – нет сил жить. Быстрее бы. Понимаете?
Сжимает мне руку. Вздрагиваю от неожиданности. Руки у него сухие, холодные, безжизненные. Взгляд, наоборот, цепкий, пристальный, испытующий. В нём читается ясная мысль, которой он живёт последние месяцы. Давно всё решил для себя. Потому и отверг предложение дочери переехать.
– Понимаю, зайду…
Мои слова звучат обещанием. Чего-то более весомого, нежели просто зайти.
Улица, раскатывающая духотой и зноем. Будто ползёшь в свежесваренном киселе. Тем отчётливее воспоминания, мысли. И ничего – кроме горечи во рту, в ощущениях.
Чем моя справка жизни отличается от справки Валерия Абрамовича? Ещё скупее, ещё тусклее. И не за что ухватиться в прошлом.
Отчего живу так бессмысленно? Точно пишу заказную статью на скорую руку. Вечером уверяю себя, что надо быть сильным. Утром просыпаюсь, молюсь, ем – держусь. Но одна лишь мелодия, взгляд – и сломано всё прежнее, решительное. Чужое это всё, не моё, не со мной, не отсюда. И оцепенение, парализующее, убийственное. Подари, Господь, утешение! Или хотя бы Суд Твой. Чтобы быстрее всё это закончилось.
Наверное, ему, старику, ещё хуже. И надо помочь. Не ему – себе. Вернуться – растворить в его отчаянии собственное. И так отыскать утешение.
Открывая дверь, Валерий Абрамович суетится с цепочкой. Наконец справляется.
– Вы что-то забыли, Алексей?
Пытаюсь улыбнуться.
– С праздником, Валерий Абрамович, – протягиваю букет полевых цветов. – Давайте, может, чаю попьём, я печенья купил…
Из глубины квартиры приглушённо доносится: «Этот День Победы порохом пропах, этот праздник со слезами на глазах…»
И правда, едва не пропустил.