Игорь Кохановский
Что-то воздуху мне мало…
Владимир Высоцкий
Ад – это другие.
Жан-Поль Сартр
1
В свете нынешних катавасий
всё виднее плоды духоты,
где у ней несть числа ипостасей,
как у пагубной бедноты.
Бедноты, разумеется, духа…
Вот раздолье любой духоте,
где ей вечная, сладкая пруха,
словно в мифах о мёртвом вожде.
Наше времечко падко на пакости,
а ещё на крутые понты,
где сужденья неадекватности –
порожденье самой духоты.
Приплюсуйте карт-бланш авантюрности,
что якшается в наших верхах
с духотой агрессивной абсурдности
в якобы судьбоносных речах.
Ну а пик ежедневных напастей,
что как гром среди ясных небес –
духота застоявшейся власти
с духотой кривды наперевес…
Как спасти наши бедные души,
духоты этой темень терпя,
если всяк, в ней увязший по уши,
ощущает нормальным себя?
Но неправда, что он, блин, нормален,
что ему и во мраке светло,
просто он потребитель банальный
духоты, что обычна, как зло.
Невозможно смириться с фиаско,
это слабость, что быть не должна…
Духота тут лукава, как сказка
с хеппи-эндом на все времена.
Отваливший от нас некто ушлый,
пусть нашедший не всё, что хотел,
скажет: «Здесь не могу, слишком душно,
нету сил жить в такой духоте».
Ну а нам ничего… Мы привыкли
к затхлым запахам, словно ко злу,
сотворённому кривдой великой,
как привыкли к свому ремеслу
бессловесного существованья,
придавившего нас, как нужда,
как заслуженность наказанья,
где и воздух зол, как духота.
2
Когда сквозь замочную скважину
подсмотрен чудовищный срам,
и словно событие важное
его ушлый телеэкран
покажет дотошно, в подробностях,
смакуя детали стыда,
отбросив приличий условности,
не стоящих ни черта,
отбросив пустое, как семечки,
понятье о зле и добре,
я думаю, что же за времечко
сегодня у нас на дворе…
Эпоху грядущего хама
давно предрекали, и вот
в духовного яму бедлама
опущенный наш нищеброд
собой воплощает реальность,
в которой особенный смак –
пиарить скандальную пакость,
спускаясь до уровня драк,
(сей уровень – времени знак).
Хотя у народишка ныне
иная мысля на уме:
как выжить в житейской стремнине,
когда в бедноте, как в дерьме.
А власть, как заботливый штурман,
в те заводи держит свой курс,
где плебс бы о многом не думал,
чтоб в нём не закрался искус
помыслить о том, почему же
в извечно богатой стране
живётся всё хуже и хуже,
как в горьковской пьесе «На дне»…
А не потому ли, что легче
и проще рулить беднотой,
запросы которой извечно
не значатся за чертой
прокорма родного семейства,
поскольку кормёжки расход
для бедных является действом
предела их сил и забот?
Какие там, к чёрту, свободы,
какие там, к чёрту, права,
когда лишь утробе в угоду
болит у него голова.
И Кремль видит смысл сокровенный
держать в бедноте наш народ –
подход хоть и подлый, и скверный,
но в нём – власти верный оплот.
Свободы высокие цели
чужды тем, кто вечно бедны…
Зато для них строятся церкви,
как во искупленье вины.
Мол, русский народ-богоносец
был в вере своей ущемлён,
теперь церкви пением звонниц
былой возмещают урон…
А может, возводятся храмы
не с тем, чтоб звучал благовест,
врачуя духовные драмы,
а с тем, чтоб не шёл люд упрямо
на уличный шумный протест?
Его так во власти боятся,
ведь это единственный страх,
что может кремлёвское братство
бессонницей тронуть в ночах.
Чем улиц подпитывать амок
среди бунтарей кутерьмы,
уж лучше пусть молятся в храмах,
молитвой смиряя умы.
Да только мне мямлить не надо,
что плебс наш так воцерковлён,
что хочет средь нашего ада
утешиться светом икон.
Когда на заре большевизма
власть черни сказала «давай»,
грабёж был и скор, и неистов,
из церкви варганя сарай.
Какой там народ-богоносец,
какой там, к чертям, третий Рим…
Стыда исчерпавший колодец,
стал охлос тяжёлым больным.
И вроде никто и не спросит –
откуда в нас этот недуг?
А так втихаря плодоносит
посев большевистских наук,
где вечный вождизм в роли ханства,
где плебс якобы гегемон,
чьей академией хамство
являлось веков испокон.
И вот, когда прошлого драма
суть зла довела до ума,
страна победившего хама
себя не узнала сама.
В тупое беспамятство впавший,
создав третий Рим как дурдом,
не мог люд, всю жизнь кривду жравший,
не оказаться дерьмом.
Ох, времечко… Как же достала
гнетущая духота
безвременья карнавала
и наглых властей глухота.
Дрянной и на завтра прогнозец,
а кто-то, как бомж, пьяный в дым,
опять про народ-богоносец,
опять всё про наш третий Рим…
3
В пандан вялотекущим временам,
когда царит, как клоун на арене,
его величество благообразный хам,
власть оного вполне достойна прений.
Один из модных нынешних светил
радийного и телекоролевства
знаком вполне мне, с ним не раз я пил
и видел даже в сцене непотребства…
Теперь уже смотрю со стороны,
стараюсь с неких пор не приближаться,
и моего участья лишены
в его честь апробации оваций.
Предпочитаю с места и в карьер,
поскольку стало впредь невыносимо
обилие его дурных манер,
всё то, что пропускал я прежде мимо.
Как можно, многих книг прочтя тома
и знаньями от них набравшись круто,
дарить другим сих знаний закрома
охотно, вдохновенно, поминутно
и оставаться всё ж при всём при том
намеренно уверенно-развязным,
избравшим фишкой наглый моветон,
словно босяк, хоть и не без приязни,
в пиаре изгаляться так и сяк,
при дамах без стесненья сыпать матом,
как будто видя в этом скрытый смак,
как в разговоре умном и приятном.
Я был весьма признателен ему
за помощь по работе в давнем прошлом,
и мне бы здесь по случаю тому
пристало вспомнить только о хорошем,
что связано с ним в прежние года,
а связано достойного немало,
тон, мной же взятый, – как удар кнута,
словно на что-то злость во мне запала.
Но то не злость, а жившее во мне
молчанье затяжного возмущенья,
которое ютилось в стороне
в момент его обычного общенья
с кем-либо, и неважно, с кем тогда
он говорил не без понтов фрондёрства…
Я выгляжу, наверно, как нуда,
не терпящий амбре амикошонства,
которое он лихо насаждал
в компании им избранных студентов…
Но вот моих с ним встреч окончен бал,
и мне не до прощальных комплиментов.
Тогда с какою целью и зачем
пишу портрет завидного героя?
Ответ таится в гуще тех проблем,
в которых мы живём без перебоя
с тех пор, когда ещё грядущий хам
шальную голову свою поднять пытался,
но был уже завещан веком нам,
на наши с ним прискорбные мытарства.
Казалось, его можно обуздать
искусством и культурой просвещенья…
Сия вся просветительская рать
умолкла, ощутив его презренье…
«Восстанье масс», Ортега-и-Гассет
эпоху так нарёк, в которой охлос
достатка и возможностей расцвет
воспринял, как вольготной жизни космос.
Философ представляет нам этап
ментального у масс переворота,
когда благоволит вчерашний раб
в другое рабство кануть беззаботно.
Другое – это некое житьё,
где потребительство – как жар объятий …
Таким вот представляет бытиё
менталитет обычных охлократий.
Аристократов время отошло.
Посредственность открыла панораму
своей души, где приютилось зло
в лице дружка посредственности – хама.
Сей деградации широких масс
помог досуг, резвясь на грани оргий,
и новой обывательщины класс
увяз средь потребительства дороги.
А мир уже выписывал рецепт
новейших социальных отношений,
да вот не найден был иммунитет
от ширпотреба благ и развлечений.
Так массы человек или толпы,
хозяином став жизненного пира,
идёт к комфорту в новые рабы,
морали потеряв ориентиры.
Духовный кризис – алчности банкет
возглавили вчерашние холопы…
Истории подобный пирует
воспринял Шпенглер как «закат Европы».
В России тоже так и всё не так
шло, как в Европе, уступившей массам…
У нас наш царедворческий бардак
привёл к крушению всего и разом.
И стал однажды человек с ружьём
вершителем судьбы державы новой…
С тех пор мы ощущаем тот надлом,
что исказил весь мир наш бестолково.
Но я к герою моему вернусь.
Приятельствовали мы с ним когда-то,
но разошлись. Наверно, тут мой вкус
был без вины во многом виноватым.
Мне просто слишком стала с неких пор
претить его во всём аляповатость,
с какой он, как заласканный актёр,
общается с другими им на радость.
Зарвавшись как-то, тут же попросил
прощенье за немыслимое хамство,
когда был груб и мерзок, как дебил,
или нахал в полузабытье пьянства.
Он сам тогда почувствовал конфуз,
прислал мне неотложно извиненье,
я это намотал себе на ус
и тут же сбрил усы без сожаленья.
Но всё-таки осталось на душе
недоброе, дурное послевкусье,
как будто я увидел в неглиже
его в тогда случившемся конфузе.
Он стал мне интересен, как типаж,
в котором смело могут сочетаться
мужлана отвратительная блажь
и энциклопедичность информаций.
И захотелось описать его,
описывать моё же дело, кстати.
Когда-то мы сошлись, скорей всего,
благодаря взаимности симпатий.
Мне предстоит пройти меж берегов
пролива мнений правды неприкрытой –
меж Сциллой взглядов избранных кругов
и впечатленья личного Харибдой.
Он как-то нагло бросил вскользь при мне,
что в мыслях держит всех вокруг за быдло,
и что ему царить в таком говне
негоже как бы, но отнюдь не стыдно.
Я сделал вид, что просто пропустил
мимо ушей сие его признанье,
мол, этот выпендрёжу равный стиль
не мне же адресован был заране.
Со временем я понял, что и впрямь
то вырвавшееся тогда сужденье
не есть обмолвки редкостная дрянь,
а истое его ко всем презренье.
Во всех он видел только...
фамилии какие б ни мелькали,
отвешивал им без обиняков
эпитеты злорадные мешками.
Он, как в стране известный бесогон,
душком «совка» пропитан, как ипритом,
как будто в прошлом напрочь заточён,
но, миль пардон, как дурно он воспитан.
С ним иногда неловко за столом
сидеть, когда он, как всегда голодный,
ест жадно и притом с набитым ртом
ему о чём-то рассуждать угодно.
Он не смеётся, а утробно ржёт,
с конём ретивым выдавая схожесть,
из уст его невинный анекдот
звучит порой как пакостная пошлость.
Он с пассией своей очередной
прилюдно обожает миловаться,
хоть эта сцена сутью площадной
иных как бы достойна декораций…
И вовсе не последней из причин,
сыгравшей в нашем призрачном союзе
сплошной несовместимости почин,
предстала франтоватость дурновкусья,
чему и соответствуют вполне
описанные выше эпизоды,
с которыми однажды стало мне
соседствовать донельзя неохота.
А что его дурён вкус, как недуг,
прозреет каждый, словно от затрещин,
когда увидит лица тех подруг,
что составляли круг любимых женщин.
Он обожает некрасивых дам,
они доступны и верны, как слуги,
ненужных не устраивают драм,
запросами не связывают руки.
При мне легко сменил он трёх подруг,
и каждая – из племени дурнушек,
как будто нету никого вокруг
чуть попригожей форменных простушек.
Такие вот они в глазах моих,
какими он их видит – неизвестно,
но он был с каждой счастлив, как жених,
для коего красивей нет невесты.
Так представлялось мне со стороны,
а было ли всё так на самом деле
неведомо, и вряд ли тут нужны
дальнейшие детали в этой теме.
На вкус, на цвет, известно, нет друзей,
и тут любые спорны предпочтенья,
и я категоричностью своей оценки
впал, возможно, в заблужденья.
Мне было всё равно, с кем он тогда
делил восторги праздности свиданий,
он интересен мне бывал всегда
своей необозримостью познаний.
А что избранниц облик некрасив,
и в каждой не угадывалось шарма,
так это как излюбленный мотив
судьбы с её благополучной кармой.
И объяснял подход весьма простой,
чтоб выбор был его другим понятен:
он должен чуять в женщине любой
немедленно наличие эмпатий.
С красотками найти такой союз,
наверно, у него не получалось,
ну а дурнушек в том извечный плюс,
что в них эмпатий этих – просто кладезь.
Он даже откровенно написал,
почто не любит признанных красоток,
представ как маргинал-оригинал
в послании том, полном едких ноток.
Мне кажется, столь ироничный взгляд
на то, что вечно – тайна вожделенья,
ведёт подчас к оценкам невпопад
иль выдаёт ошибочность сужденья.
Ибо само понятье красоты,
одушевлённое породой женщин,
придаст пристрастью ясность правоты
во взглядах на бесчисленные вещи.
Хотя б на то, во что бывал порой
одет он, словно шастал в роли бомжа,
на этот эпатаж его дурной
хотелось вскрикнуть иногда: «О, Боже!»
Пусть это чисто внешние черты,
хотя и говорят они о многом,
о том, что чувство сути красоты
в нём, на мой взгляд, предвзято и убого.
Как тут ни вспомнить диспут давних лет
об этике и неразрывной связи
её с эстетикой, сей трепетный дуэт
не может быть разъят ни в коем разе.
Поскольку только властность красоты
преображает бренный мир мгновенно,
и нравственности чуткие черты
рождает в нём, как истин откровенье.
Поэтому сомнительны весьма
героя моего порой воззренья,
в коих видны всегда игра ума
и яростной фантазии броженья.
Являя как бы даже глубину
рискового прочтенья эрудита,
он свёл две темы в общую одну
романов «Воскресенье» и «Лолита»,
мол, это всё про непутёвых нас,
про нашу горемычную Россию,
которую в лихой, недобрый час
подвергли вероломному насилью.
Да и мадам Карениной судьба –
судьба России, нами убиенной,
ибо страна – шальных страстей раба,
и рабские в ней верховодят гены.
Всё это от лукавого, пардон,
притянуто за уши самохвалом,
чей рассуждений резвый марафон
желает быть отмечен высшим баллом.
Всё это, может, было бы смешно,
когда не получилось бы так ловко,
легко, настырно преподнесено
его самовлюблённости сноровкой.
Так редкий просветительский азарт
вещает нам про всё и всех на свете,
простой импровизаторский поп-арт
сумев узреть почти в любом предмете.
Хотя иные экскурсы подчас
в литературу даже интересны,
а строгие оценки без прикрас
о нашем времени резки и честны,
отчаянья огня не лишены
и очень в чём-то провокационны,
и остроумны часто, и смешны,
излишне только к оптимизму склонны.
Он на любой вопрос всегда почти
готов ответить сразу, без заминки –
про выбор в жизни верного пути,
или про наши книжные новинки.
Как жить, что надо делать по ночам,
когда придёт тоска страшнее мора…
И всё про всё понятно станет нам
в речах самовлюблённого вивёра.
Себя разрекламировав, как хайп,
он стал в Европе лектором желанным,
своей карьеры обновив этап
под стать грядущим нобелевским планам…
Диаспоры отеческой полно,
поэтому на нашего героя
велик спрос с любопытством заодно
как на посланника страны-изгоя.
Мелькают выступлений города –
Париж, Варшава, Мюнхен, Прага, Лондон,
и он везде – как новая звезда
российской обозначившейся фронды.
Он вложит в эмигрантские мозги
оригинальность найденных концепций,
чтоб от святой по родине тоски
соотчичей слегка избавить сердце.
Он будет, как заправский златоуст,
пленять аудиторию искусно,
переводя порою лекций курс
на милую тропинку дурновкусья.
И будут кривда с правдой пополам
соседствовать в его речах вольготно,
и темперамент шпарить, как напалм,
поскольку он рассказчик превосходный.
Но вот все рассуждения его
о Боге как-то очень инфантильны
и не достойны, кажется, того,
чтоб их так афишировать активно.
Добро б когда от шустрой школоты
услышишь вдруг про наше мирозданье,
что Бог – создатель вечной красоты,
вот главное его в миру призванье…
Когда же слышишь этот бодрый вздор
от явно записного книгочея,
то это – бесшабашный перебор
его самовлюблённости реченья.
От этого всего в какой-то миг
невольно даже чувствуешь неловкость,
как будто наблюдаешь нервный тик,
иль видишь самомненья однобокость,
или плохой, главенствующий вкус,
который властно втиснулся пройдохой
в тот балаган, куда свой держит курс
подсевшая на вкус дурной эпоха.
Ловлю себя на том, что чересчур
пристрастен к избранному персонажу,
чей образ, как нелепый каламбур,
весьма напоминает нашу лажу
режима, чей уродливый сюжет
в сегодняшнем времён переполохе
воссоздаёт доподлинный портрет
героя вдрызг проигранной эпохи,
ему отдавшей вольнодумства трон
и кресло толкователя момента…
На мой взгляд, тот не так уж и умён,
кто возомнил себя духовным мэтром.
Да, я пристрастен, это потому,
что слышу, как он с ловкостью факира
подчас разводит дурновкусья кутерьму
и ложные порой плодит ориентиры.
Его заносит часто не туда,
и он несёт такое в шалых спичах,
что недруги его не без труда
стремятся сокрушить в идейных клинчах.
И вот уже он вынужден, пижон,
доказывать лихим канальям квеста,
что тут виновен не его резон,
а их незнанье нужного контекста,
и заводить базарный тарарам,
вскрывающий противников коварство…
Так хам отнюдь не знает, что он хам,
и поневоле тоже сеет хамство,
всесильное, как наглый охмуряж
всегда самоуверенно-спесивый,
как нынешней страны смурной муляж…
Какие времена – таков мессия…
Но вот его я слушаю опять
в очередном, полуночном эфире
и вновь могу осознанно понять,
что ищет и находит, как в кумире,
в нём племя полуночников страны:
он – суперинтересный собеседник,
к тому ж, и в этом нет ему цены,
меж книгой и читателем посредник,
затейник любопытных, сложных тем
и острослов в блистательных ответах
язвительным недоброхотам тем,
кто вечно упражняется в наветах.
Я слушаю родную нашу речь
в её великолепной партитуре
и отдаю дань благу наших встреч,
когда меж нами было всё в ажуре.
В сужденьях нету зауми былой,
и все оценки не на грани фола,
как будто он теперь совсем другой
после того скандального прокола
рискованных сентенций о войне,
когда был вынужден, как в оправданье,
сказать зоилов подлой стороне,
что виновато – их непониманье,
что нету в его фразах ничего,
что оскорбляло б память победивших…
И непутёвой власти шельмовство
вмиг стало неуместностью притихшей.
Я слушаю, как будто репортаж,
его рассказ о давности событья,
в которое последовал вояж,
чтоб нам поведать новое открытье
про незабвенный, позапрошлый век,
он будто жил в нём долго и активно,
не пропустив в нём всех заметных вех,
представив их, как яркие картины.
Я искренне, как прежде, восхищён
обширностью глубин его познаний,
и мне плевать, что, как неряха, он
нелеп в быту бывает временами.
Всё это, как житухи дребедень,
за гранью высших помыслов, как странность,
и не бросает неприязни тень
на эрудицию его и уникальность.
И лишь манера, в коей наш герой
вещает нам, надменна, к сожаленью,
в ней самоупоённости настрой
мне слышится, рождая раздраженье.
Всезнающего неприятен тон,
а нарочитость оного – тем паче,
но наш герой греха не видит в том,
выпячивая тон сей, а не пряча.
Он отдан, так сказать, до потрохов
нелёгкому писательскому делу,
ему, конечно, не до пустяков,
какие я поддел, как угорелый,
увидев неприличий в них сполна,
как в мелочных пробелах воспитанья…
И женщина лишь та ему нужна,
что подойдёт ментально моментально.
Ухаживать, как в молодости? Он
на это не потратит ныне время,
поскольку ритм сегодняшних времён
мчать с ним предполагает стремя в стремя.
В компьютере его уже одна
готова книга, а другая властно
лишь замыслом пока лишает сна,
поэтому вновь не до донжуанства…
Возлюбленная вечная его –
свобода, сокровенная, как муза,
что труд преобразует в волшебство,
всё прочее – как тяжкая обуза.
Он сам признался, что невыносим,
когда ему не пишется, как надо,
и что в часы такие рядом с ним
жизнь женщины бывает хуже ада.
И тут я понимаю, что не прав,
что чересчур подчас категоричен,
как будто мною создан был устав
каких-то мне лишь ведомых приличий,
и кто не соответствовал моим
параграфам устава ненароком,
тот мною был безжалостно судим,
возможно, и не понятый-то толком.
Я право быть ему самим собой
нелепо отнимаю не по праву,
как будто должен быть его судьёй
свод соответствий моему лишь нраву.
Мне за себя неловко в энный раз,
что выбрал роль ну прямо идеала,
явив свои сужденья напоказ,
как будто бы нарочно для скандала.
И, стало быть, уже и ни к чему
мои весьма крутые инвективы?
Ужель они никчёмны потому,
что эти инвективы субъективны?
Ужель времён сегодняшних бедлам
и впредь сгущаться будет мраком подлым,
чтоб ныне благоденствующий хам
в нём чувствовал себя витией гордым?
Ужель опять пиара небосклон
займёт герой наш в роли прозорливца?
А как же вкус дурной, которым он
грешил? Неужто вкус мог измениться?
Иль это всё детали бытия,
коим не быть оттиснутым в скрижалях?
Но если честно, сути не тая, –
ведь дьявол-то и кроется в деталях…
Ужель не замечать возможно впредь
всё то, что моим взглядам так претило,
и нетерпимости изъян преодолеть?..
Тогда к чему вся эта, блин, комедь?
Ужель затем, чтоб всё закончить мило?
Мол, осенило, и я был не прав,
что лишнему позволил здесь излиться,
напрасно дров упрёков наломав,
чтоб притчей во языцех стать в столице.
Нет, всё не так. Историю сию
сподобив к покаянью, понимаю,
что заплутал у бездны на краю,
пройдя её по дерзостному краю,
и уяснив в который раз уже:
сближенье дарит разочарованье…
Не стоит забывать о рубеже,
стоящем на пути к чужой душе,
она – потёмки, где блуждать вотще,
и пусть её скрывает расстоянье.
Хотя ей и не спрятаться отнюдь
средь будней примелькавшегося хлама,
ибо она высвечивает суть
эпохи, что в плену триумфа хама.
От этого такая духота,
в которую опущена держава,
что выхода не видно ни черта,
вокруг – лишь деградации орава,
печальная, как тягостная весть,
как пароксизм манеры хамоватой,
когда хам наш насущный дан нам днесь
в лице элиты, подло виноватой
во всём, что со страной произошло
за годы 21-го столетья,
пытавшие утратами зело,
смешавшие, как микст, добро и зло,
взведя на царство кривды ремесло
и отхлеставшие трагедий адской плетью.