Юбилейные заметки
И вот Михаилу Синельникову 70 лет. Мыслимо ли это?.. Еще, кажется, совсем недавно я впервые увидела его на одном из совещаний Молодых писателей Москвы: из-за колонны холла Центального Дома Литераторов медленно на какое-то мгновение выплыло, матовой дымки, молодое немыслимое лицо, с высокими, чуть плоско стесанными скулами. Возникло, сразу поразив. Отличаясь от всех иных присутствующих лиц. Несомненно отмеченное чем-то особым. Я не знала тогда кто это. Но лицо и этот миг запомнились навсегда и постоянно существовали как-то отдельно, как бы зависнув в сознании и во времени. Как видение, которое так и не исчезло. Мы не стали тогда друзьями, плотно общался он с моим отцом, Александром Межировым, уже гораздо позднее, в начале 90-х написавшим стихотворение «К вулкану карадагскому спиной...» с посвящением Мише, где были строки: И младший друг и брат идет со мной. Этим было сказано многое об их отношениях, длившихся больше 40 лет.
О замечательной, не книжной, живой образованности Михаила Синельникова, которая не могла не сказаться в его творчестве, я знала давно. И лучшие стихи его, и блистательные переводы, и замечательные эссе полюбились с давних пор.
Вот и сейчас на столе не слишком давняя книга М. Синельникова, с коротким и располагающем к размышлениям названием «Пустыня».
"Бегство" в область звука, и тоска по несуществующему – больше всего томят и упоительно притягивают написавшего стихи этой книги. Ее я читала, как обычно читаю сборники, с конца. Впрочем, знаю этому причину. В завершающем стихотворении – чаще всего выражен в особо резкой, сконцентрированной форме поэтический характер автора и его отношение к миру.
Таким в книге оказалось стихотворение "Монголия" с посвящением Виктору Гофману, духовно близкому другу, недавно трагически ушедшему от нас лирику. Последнее четверостишье звучит как будто загадочно: И наконец порвутся нити / И упадут оковы плена ,/ И я очнусь ребенком в свите / Последнего богдо-гэгэна. Но это не просто прекрасные строки и не описание какой-то отдельно существующей фантазии, – а выстраданная поэтом реальность. Потому что здесь боль всей жизни – любовь к далекому, что не с ним и откуда он произрос душой. Это очень серьезное заявление для всей звуковой и потому поэтической судьбы. В котором строка: Взывают хрипло трубы храма... – обдает воздухом Востока, который и нами мгновенно – и увиден, и услышан. Как нождачной бумагой провело по слуху этими «хрипло» и «храма» – и перед глазами – мираж, абсолютно реальный и чудесным образом звуковой.
Перетекание реальности в пространство иное – и обратно. С нежной любовью, умело жонглируя ими, М.Синельников имеет власть над обеими стихиями. Иногда это делая жестче, но в лучших стихах всегда с необходимой долей властной плавности и естественности.
"Но прожил жизнь / И ухожу в слова." – завершает Синельников стихотворение "Арык". Хотя в слова он всегда уходил и в самом течение дней, иначе невозможно было бы ему существовать. В этом и спасение и одновременно способ плотнее прильнуть к жизни. На этой грани двух стихий, двух миров – "… не смогут цветы /отцвести."
"Уходя от себя , далеко я забрел / И не знаю, когда я вернусь." ("Сон"). В этих пластичных строчках сильного в целом и выражающего авторскую сущность стихотворения снова пребывание в тех же двух стихиях – реальности и сна-миража. "Воздух тленья текущий от статуй...", "Оплетающий мысли дымок..." (из "Этот привкус ее сладковатый...") и – "Нежный запах забывшейся мглы" – какая удача найти такие образы! – переходят, перетекают в иные сферы. Мечта – "Навсегда превратиться в него.", в дымок трансцендентальности, тот, который за пределами опыта. "Мир соблазнений, мучений, страстей – / К жизни его /Вызвать отрадно из мысли своей, /Из ничего." ("Вишну"). О том же, но в ином роде "Тюркский мир" – сон, в котором "пастушок, дующий в тростинку, на берегу неведомой реки." Город детства теперь манит также, как неведомое, хоть и был когда-то знаком. И влечет и тянет "Туда, где просветлею и сгорю..." ("Буддийское стихотворение"), и "...снова встречу самого себя...". "Стремленье обратиться вспять..." полно энергии и непреодолимо. Оно зовет в дни, где "...молчал, собирая слова..." и где "...под облаком, полным созвучий, / Поворачивал беркут крыло." Что выражено – вдруг возникающим поворотом крыла беркута? – воздух неба и особый, поднимающий его пласты, взрывающий их, полет мощной птицы, и еще – свое видение движения пространства, свое сотворение мира и глубинное его прочувствование. Для такого поэта строки, которые в некотором роде являются как бы штампом ("Где опрометью мчится ключ в долину/Из тьмы времен...") и выражают "накатанную" что-ли энергиею, – на мой взгляд, уход от его природной чуткой глубины. Но невозможно писать все время на одном высоком уровне и срабатывает порой сила раскрученного и до некоторой степени вхолостую, тщетно работающего мотора. Хотя автору известно, наверное, лучше всех, что надо выжидать прихода того, что так поразило в этой неоднократно перелистываемой книге. Хотелось сказать всё это Михаилу Синельникову, приникнув к его стихам, к его сильной, мучающейся, полной музыки душе.
Но в блеске Формы, в торжестве ее сияния – поет преображение Хаоса, преодоление боли. А Михаил Синельников неизменный рыцарь Формы.
Точность поставленного в строку слова – сродни огранке драгоценного камня. Тонкий, безошибочно точный вкус, виртуозная поэтическая техника, так необходимые стихам в их самозабвенной непреднамеренности, – кажутся поводырями, неуклонно ведущими к осуществлению замысла.
Такие стихи звучали бы уместно в зале с классической скульптурой, если бы подобные чтения устраивались в ее окружении. Красота мрамора не была бы поколеблена, покороблена чуждыми течениями, ощущая родственность со звучащим.
Индивидуальные переживания в стихах взмывают к уровню, который над ними, оставаясь связанными с первоначальной реальностью. Классика? Ну да, то вещество классики, которая никогда не устареет и не обветшает и будет существовать всегда, потому что она – определенная особенность энергии души, свойственная разным временам и поэтому не имеющая отношения только лишь к тому или ином отрезку времени, хотя и берет из него свои темы, как отправные точки творчества.
Как отрадно отдыхаешь на прекрасной, точной, полной рифме поэта. Какую силу, – именно силу она дает после неряшливости или кривляний иных, сбитых по звуку. А строка утверждает себя уверенной пластикой, но бывает, хоть и реже, что и дымчатой, мягкой плавностью.
Я бы советовала читать эти стихи утомленным, усталым людям, потому что их наплыв и накал укрепляюще-целебен. А эстетизм, тот, который без всякого напряжения доведенн до абсолюта, – тоже поток света, даже если сюжет и настроение стихотворения горестны, потому что Форма преображает и эти тона переживаний, и здесь утверждая силу.
Баланс присущий соразмерности, – не той, что искусственно сконструированна и чья поддельность, красующаяся своей ложной причастностью к высокому и позирующая, обычно сразу бывает видна, а – соразмерности, природно связанной с творческой интуицией, возводит здание стихотворения Михаила Синельникова и музыкально длит его строки настолько насколько они и должны продлиться, определяя их неукоснительно безусловное пространство.
И та энергия, которой, как уже говорилось, пронизаны стихи поэта, – не из рода бойкости, с ее порой разухабистой беззастенчивостью, она – полна, и в наполенности своей – полнозвучно плотна, и тут, в невыплескивании через подспудно очерченную линию, интуитивно не забывая о Гармонии. И сострадание – тоже сиянье ее ауры, так же как и любовь, пусть порой и «в переменчивой форме». И нет почти изнеможения силе слова.
Я словно слышу как читает эти стихи Михаил Синельников, как при этом его голос сам упивается победой их строя и всегда концовка победна в интонации, и голос, взлетая в ней и захлебываясь высотой взлета, говорит о том же, доказывая даже миражи: И вновь бегу, бегу из дома/ В Китай за синей стрекозой.
Сквозь испытания и страдания, воодушевление и блаженство, сквозь трепетно-пристальные наблюдения за их явлениями, сквозь всю эту переплавленную в ритмы и звуки жизнь – в стихах звучит неколебимый характер.
Знает ли автор об этом?
Слову его стихов это известно.