Я постеснялся расспросить, почему. Такие вещи надо самому понимать. Только поставил галочку в голове: «Вдлзкн. ктстрф – ?» И как только вышла очередная книжка Вдлзкн., сразу купил. Для галочки.
Это оказался сборник, на три четверти состоящий из уже издававшегося прежде романа «Соловьёв и Ларионов», кстати, гораздо лучшего, чем расцелованный в дёсны «Лавр». Во всяком случае, автор пишет здесь о том, что ему понятно и близко. Роман трогательный и неглупый; я не удивляюсь, почему на заседании читательского клуба при библиотеке им. Герцена в Вятке его назвали «идеальным образцом замечательной мужской прозы».
Однако жизнь – штука суровая, люди в ней интересуются не тем, что тебе близко, а тем, что ты думаешь по актуальным вопросам. Природа религиозного сознания – это актуальный вопрос. И не важно, что Водолазкин думает об этом исключительную ерунду: главное – думает.
Начну с рассказов. Они, понятно, подвёрстаны для количества, это и хорошо. Удавшееся произведение всегда немного ненастоящее, как ребёнок, который получил четыре пятёрки, сходил в магазин, пропылесосил и помыл посуду. Настоящее, согласно многочисленным поговоркам, познаётся в беде.
Впрочем, беды-то особой нет. Так, мимолётности… Например, в рассказе «Кунсткамера в лицах» (какая-то едва уловимая грамматическая фальшь в названии, не находите?) герой защищает диссертацию, противоречащую теоретическим постулатам классика марксизма (дело происходит в советское время). Читаем: «Не глядя на портрет Энгельса, Юрий Валентинович развесил в конференц-зале таблицы. Доклад диссертанта длился ровно три минуты. (…) Учёный совет принял решение присвоить защищаемой диссертации докторскую степень. Лицо Энгельса исказила судорога».
Его лицо исказила судорога, а моё «беспомощно скривилось», как у Гарри Галера во время лекции о Моцарте, когда лектор позволил себе не замеченную благодарной публикой пошлость.
Где-то мы над этой шуткой уже смеялись. Пожалуй, у Довлатова, нет? Или у Веллера? Я плохо их различаю.
Подозреваю, что Водолазкин как автор, не лишённый слуха, сам чувствовал, что «юмор в специально отведённых местах» в идеальном смысле текста не украшает, но поскольку в материальном-то дело верное, решил оставить. «Пусть нравится людям».
Тянет ли это на катастрофу?
В рассказе «Дом и остров» (снова спотыкаешься о название, но уже по другой причине) выражено понятное всякому пишущему человеку желание поделиться дорогими сердцу воспоминаниями. Обожаю такие тексты. Тут дело не в эгоизме, просто внутри каждого из нас живёт целый мир – с домами и островами, голосами и лицами, пением, так сказать, птиц и молчанием рыб – и как-то зябко становится при мысли, что он существует, только пока ты жив. А не станет тебя – не останется и этого мира. Не себя жалко, а жалко тех людей, чьё существование зависит от твоей памяти. Которые, может, только в ней и живут.
Значит, нужно это из себя вынуть.
Тут важен не протокол: был там-то с теми-то, – важно тщательно расставить по местам все мелочи, правильно выставить освещение: «Тут татары с кумысом, там шкаф на телеге везут, лошадь должна бить копытом, а солнце светит… в левое ухо, кажется?» Важны детали.
Именно с помощью чутья на детали генерал из романа «Соловьёв и Ларионов» спасает жизни своих солдат, уже погибших однажды и снова обречённых на смерть. То есть делает то же, что делает обычно писатель. Или историк (тоже до деталей дотошный). Водолазкин вроде бы историк литературы по «главной специальности». И герой романа о генерале – историк.
Впрочем, историк, кроме оживления мёртвых, занимается ещё кое-чем. Выявляет закономерности, объясняет, почему случилось то, что случилось, а значит, оправдывает всё случившееся («понять – значит простить»). Изучение истории – один из способов убедиться в существовании Провидения в обход веры в Бога. Но герой «Дома и острова» не таков. В конце рассказа он приходит к неприятно резанувшему ухо выводу: «Человечество не имеет цели, цель имеет только человек. Им одним, говоря всерьёз, и стоит заниматься. Во всём, что шире человека, чувствуется какая-то ненадёжность».
Это должно понравиться либералам, считающим, что жизнь человека важнее обстоятельств, в которых он оказывается, а мне это совсем не нравится. Если нет цели, значит, нет смысла, нет Бога. И даже наука-история не может ничего доказать. Неудивительно, что герой романа «Соловьёв и Ларионов» в конце концов отдаляется от своего призвания, да и сам автор предпочёл историко-литературным исследованиям «живую литературу».
Итак, у жизни нет смысла (хаос обстоятельств непостигаем), у жизни есть только форма, это единственное, что можно постичь и воспроизвести. Почему воспоминания красного командира Жлобы о вхождении войск в Ялту детально совпадают с детскими воспоминаниями генерала о первой поездке в Крым? Потому что генерал инсценировал эти воспоминания, когда пытался представить своих солдат мирными жителями. То, что казалось жизнью, на самом деле было искусством.
Этим, в частности, объясняется обычное для поборников «чистого искусства» и «литературной игры» пренебрежение правдой жизни. Вернее, даже так – правом жизни.
«Они ещё не приехали», – говорит генерал Ларионов о своих подчинённых, хотя военные, конечно, не «приезжают», а «прибывают», каким бы оригиналом ни был их командир. Ошибка допущена не в третьестепенной технической детали, типа калибра ствола орудия – она допущена на территории «законов искусства», которые, например, гласят: «Неправда обстоятельств порождает неправду характеров».
В повести «Близкие друзья» подобные огрехи создают комический эффект: литературная игра здесь оборачивается детской наивностью, но сам-то автор полагает, что говорит о серьёзных взрослых вещах, от этого и смешно.
Во время войны на фронте у командира роты в бою смертельно ранят товарища, когда тот высунулся из окопа размять косточки. (На войне, оказывается, все так делали: окопы мелкие, сидеть в них затекает спина, плюс апатия и равнодушие к смерти, дело известное, вот и вставали в полный рост без удержу, прямо эпидемия.) Умер раненый через сутки, и всё это время, сжимая его «лежащую на постели» руку, рядом с ним сидел его верный друг. Они были лучшими друзьями, – понятно, что командир находящейся в бою роты не мог поступить иначе...
Потом он там ещё целый год возит с собой гроб с телом товарища, но это как раз ладно – «фантастическое допущение», «жанровое смещение», как угодно. А вот командир, оставивший роту во время боя, чтобы посидеть «у постели» (интересно, а тумбочка с салфеткой была?), – это уже художественная беспомощность.
Беспомощность, проистекающая не от бездарности (Водолазкин далеко не бездарен), а от той самой кретинистической убеждённости, что жизнь отдельного человека (а значит, и смерть тоже) важнее «ненадёжных» «более широких» вещей.
Ох уж эти более широкие вещи!
Муха не верит в существование слона, на шкуре которого сидит, – она верит в «поверхность». Слон для неё – это фантазия, «ненадёжность». Поверхность, форма слона – вот то, что есть!
Торжество таких воззрений на жизнь и литературу – это и есть, наверное, та самая катастрофа.
* * *
В заключение расскажу один анекдот, без малого скверный.
В 80-е годы, когда появился роман Юрия Бондарева «Игра», мы, снобствующие студенты филфака, смеялись: «Надо же!.. У Гессе «Игра в бисер», у Кортасара «Игра в классики», а у этого, смотрите, как фундаментально! Ну прям закрыл тему!..»
Нам казалось, что Гессе и Кортасар бесконечно важнее размышлений писателя-фронтовика о том, во что превращается наша капризная, избалованная, впадающая в детство интеллигенция.
Многие из тех, кто тогда смеялся, и сегодня в этом уверены.
А почему я вспомнил? Название рассказа «Дом и остров» неизбежно напоминает о вышедшем в 1965 г. романе Александра Крона «Дом и корабль». Это роман о войне, о Ленинградской блокаде, об экипаже вмёрзшей в лёд у набережной Невы подводной лодки и жителях стоящего тут же дома, о том, как они вместе пережили первую, самую страшную зиму блокады.
Меня аж затошнило, когда я представил, что можно было бы написать об этом, опираясь на убеждение, что «человечество не имеет цели, цель имеет только человек»…