Дарья Медведева
Обломов Ивана Труса молчаливо выйдет на сцену и расположится на своей единственной обители – причудливом диване с бархатной обивкой. А напротив него, на стуле, разляжется, вытянув ноги, Захар (Игорь Мосюк). Вот они – оба покинутых, никому не нужных в этом мире изгоя – сидят напротив друг друга, смотрят перед собой, изредка разговаривают глазами и дают разглядеть себя в профиль и окружающее пространство сцены: и мятного цвета «послушный раб» – халат на теле Обломова, и потерявший былую яркость гранатового цвета ковёр с кремового цвета узорами, и буйство сочной растительности из пальм и алоэ, количество которой увеличивается на протяжении всей постановки (сценография Ольги Шаишмелашвили).
У Прикотенко гончаровская правда и жалость к «лишнему» в этом мире человеку, отторгнувшему действительность и отторгнутого ею по взаимности, сохранена, но гущу безобразных пороков на русской земле, растекающуюся по всему роману, Прикотенко разбирает по крупицам. Как и в своих предыдущих работах, режиссёр не ставит классику ради классики, а переосмысляет ключевую тему, при этом не перекраивая литературный текст до неузнаваемости. Несмотря на собственное внешнее бездействие, центростремительной силой, которая побуждает остальных персонажей плести паутину интриг и драм, становится сам Илья Ильич, который весь спектакль проведёт на сцене, но не только на диване. Его пассивность здесь не грех чревоугодия и лени, а позиция, визуально напоминающая ровную линию кардиограммы без всяких изгибов, не лишена признаков жизни: Прикотенко показывает нам человека, который, в отличие от остальных, способен к созерцанию и спокойному принятию страшной действительности, когда рассудок постепенно покидает былые умы общества. Он чувствителен и робок, потому не желает входить в струю жизненной суеты, за которой вместо поступков стоят слова, к лицемерию прочно прирастает маска искренности – в этом и осознанный протест его против социума, отказ от причисления себя к такому «человеческому» типу и проявление чистоты его души.
Дом Обломова представляет собой обитель покоя и умиротворения. Ощущение чеховской идиллии, медитации, в которую послушно погружается публика, достигается благодаря не особым вычурным спецэффектам, а сосредоточенной глубокой внутренней проработке и выявлению актёрами неочевидных черт в собственных ролях. Все эти герои, так отчаянно изображающие свою занятость и противящиеся лени своего друга, на самом деле одной масти. Не могут они устоять перед соблазном, поэтому местом притяжения для них становится сказочный «ковёр-самолёт» и причудливый диван с бордовой обивкой в доме Ильи Ильича. Даже Андрей Иванович Штольц (Иван Жуков) во время долгожданной встречи не сдержится и с другом игриво завернётся в ковер, а после на нём по-кошачьи растянется. Штольц здесь скорее не человек, плоть которого насквозь состоит из костей, мускулов и нервов, а юнгианская тень своего друга. Илья Ильич понимает, что жизнь для него – тяжёлый крест и груз, потому как внутри у него вечно бурлящее жерло эмоций и ничем не утолимая жажда перемен, которые в жизни он никогда не сможет совершить из-за исключительной слабости и невозможности противостоять миру, в котором кишит пошлость, гордыня и желание приобрести власть над другими.
Паутина, которую заговорщически плетут вокруг Обломова, предстаёт в виде растянутых по всей сцене и во всю длину женских капроновых колготок, связанных между собой и закреплённых на подъёмных лебёдках. Во втором акте мерное течение жизни сменяется нарастающим предчувствием беды. Анисья (Любовь Яковлева), не желая слушать ничего вокруг и только бы не быть причастной к разбирательствам, в буквальном смысле спрячет голову в песок и стремительно опустит голову в деревянную кадку и так и застынет, Мухояров поговорит с финским акцентом, но в речи всё равно время от времени промелькнут русские слова, а Агафья Пшеницына, угощая Обломова, вместе с пирожками и водкой достанет чучело птицы. Извечная пантомима Захара и несколько гнусавый голос Игоря Мосюка, кукольные движения Ильинской, этой искусительницы с медно-змеиными волосами и большими яркими голубыми глазами, которые становятся ещё соблазнительнее и ярче благодаря её небесно-голубому атласному платью, бессмыслица тараторящей дородной пышнотелой Пшеницыной, образ которой написан Прикотенко жирными мазками, – в этом спектакле каждое средство по-новому, свежо вскрывает любое слово из гончаровского романа, дышит сегодняшним днём. Обломов вбирает в себя качества других русских литературных архетипов, классических правильных людей в неправильном мире: чувствительность и наивность князя Мышкина, отчуждённость и робость гоголевского Башмачкина, стеснительность Подколёсина из «Женитьбы», трагический слом из-за жестокости действительности Макара Девушкина. Сотни психологических изгибов в одном персонаже – от прищуривания глаз до лёгкого движения лицевых мышц – Трус не описывает, а точно рождает на глазах. Границы обломовщины, места западни для Ильи Ильича, режиссёром расширяются. Все герои этого романа попадают в капкан пресыщения и чудовищно устают от течения жизни, поэтому Прикотенко помимо лучезарного сна Обломова вычёркивает и любовную линию из спектакля: чувства Обломова, Штольца, Ильинской, Захара, Анисьи лишь имитация, как и их существование. Лишь на мгновение, когда Ильинская будет закатывать глаза, вскидывать кверху тонкие руки, вытягивать свои длинные ноги, обязательно безотрывно смотря во время этого на Обломова, его глаза приобретут блаженный блеск, на лице промелькнёт нега, и тогда слабо пройдёт предательская дрожь по его телу, припадёт он к её ногам и посмотрит снизу вверх на её ужасно гордое бледное лицо с полуулыбкой.
Но я всё вспоминаю и в деталях мысленно воссоздаю момент, когда Илья Ильич вдруг сел тихо на свой диван с алой бархатной обивкой напротив зрительских рядов и начал есть куриную тушу. Глаза его помертвели и почти не моргали, руки слабо держали куриную ножку, рот слабо открывался, и таким чудовищным смрадом дикой тоски пахнуло со сцены. Такое сладостно-щемящее чувство разлилось по сердечной мышце. На эти несколько минут всё остальное покрылось дымкой: мистически растворилась в синем полумраке паутина женских колготок, покрылась болотистой тенью гуща пальм и предательски исчез прохудившийся ковёр. В этот миг сцену накрыло нежностью. И сочувствием.