Что значит время и пространство для художника? Когда мы размышляем на эту тему, то ищем ответ, как правило, у философов, реже – у поэтов.
Напрасно!
Именно поэты дают нам точные образные формулы; среди них, думается, не затеряется и та, что мы находим у Алексея Прасолова:
– Что значит – время?
Что – пространство?
Для вдохновенья и труда
Явись однажды и останься
самими собою навсегда.
Сказано в стихотворении «Пушкин» (1968), заключительные строки которого звучат по-прасоловски неожиданно и мудро:
Мне море тёплое шумит,
Но сквозь михайловские вьюги.
Это значит: мир открывается поэту как дар через живое противоречие жизни, «восторг и боль обид». Через Судьбу.
Явление настоящего поэта всегда окружено тайной, всегда неповторимо. Подобно тому как стихотворение – это живой организм и его невозможно повторить, так же невозможно повторить и судьбу автора.
Не так много найдётся русских поэтов, у которых трудность судьбы вошла бы в само «вещество существования» человека, как это было у Алексея Прасолова, оставив неповторимый отпечаток на словесной походке стиха: «шершавый шорох слов моих». Он шёл, оступаясь и падая, тёмными, запутанными дорогами жизни, прежде чем душа вышла к «лабиринтам света» – и поэзия явилась как «сны очищенной земли».
А в нём видели изгоя, отверженного, «проклятого» поэта – пил по горестной российской привычке, дважды сидел в тюрьме в 1961–1964 годы (как говорил мне А. Твардовский, который помог ему досрочно выйти на волю, напечататься в «Новом мире» (1964, № 9) и издать книгу «Лирика» в «Молодой гвардии» (1966), по этой причине должно сидеть пол-России), но откуда же бралось это гордое, свободолюбивое ощущение своего высокого предназначения в мире:
И ударило ветром, тяжёлою массой,
И меня обернуло упрямо за плечи,
Словно хаос небес из земли подымался,
Лишь затем,
чтоб увидеть лицо человечье.
Его причисляли к «тихим лирикам» (Рубцову, Жигулину, Передрееву, Казанцеву и др.), но он вряд ли им был, так явно выламываясь из «обоймы», «поколения», «ряда»: уступая «тихим», быть может, в музыке стиха, он превосходил их мощью, глубиной, силой мысли, той по-тютчевски трагической мысли,
чья смертельная сила
уже не владеет собой,
И всё, что она осветила,
Дано ей на выбор слепой.
Если к кому-то или чему-то принадлежал Прасолов, то к сообществу стихий; он был из породы сокровенных людей его земляка Андрея Платонова – именно в тех же самых местах Воронежской области – Анна, Хохол, Репьёвка, река Потудань, где неприкаянно бродили герои писателя, пролегали маршруты и районного газетчика Алексеева (псевдоним Прасолова); только в отличие от платоновских героев, безъязыко страдающих от немоты, человек, сидевший в Прасолове, уже обрёл невероятной ценой слово, речь:
Но вот он медленно встаёт –
И тот как будто и не тот:
Во взгляде – чувство дали,
Когда сегодня одного,
Как обречённого, его
На исповедь позвали.
Чувство обречённости вошло с рождения:
мир в ощущении расколот:
От тела матери – тепло,
От рук отца – бездомный холод.
Будущий поэт родился 13 октября 1930 года в селе Ивановка под Россошью, в крестьянской семье. Мать неграмотна. Когда он был ещё ребёнком, отец оставил семью и вскоре погиб на фронте. Жил с матерью и отчимом, нянчил младшего брата.
Он рано научился спрягать жестокие глаголы войны. Он видел над головой крылья с чёрно-белыми крестами, слышал звук чужих моторов, запомнил навсегда взрыв первой бомбы, испытал торжествующее чувство мести, когда с другими мальчишками подбил немецкий танк.
Впоследствии он признается: многое, что ему было нужно для поэзии, он взял из того опыта жизненных впечатлений – и суровый реализм картин и сюжетов, и точность образов и деталей, и графику строгих чёрно-белых тонов. Но этого было мало. Всего того, что поэту иного склада хватило бы не на одну поэму или повесть, для построения его личного, прасоловского художественного пространства было недостаточно.
Так, в письме к автору этих строк от 27 ноября 1963 года он сообщает: «Вчера слышал Робертино. Пел о маме. Я многое видел из того, что мне нужно: в его голосе звучала неведомая и дорогая страна. До сих пор ощущаю её. А в моём минувшем – 12-летний мальчик (поэт говорит о самом себе. – И.Р.) среди страшно обмороженных итальянцев 1942 года, мальчик, дышащий в хате смрадным запахом обмороженного южного тела, мальчик, стоящий у дороги, по которой трое русских сопровождают полуторатысячную колонну измождённых, падающих на снег когда-то великих римлян». А через десять дней, получив ответное письмо с благословлением замысла нового стихотворения, он неожиданно скажет как отрежет: «О Робертино и 1942 годе стиха не будет. Когда сводишь яркие и жестокие явления, возникает некое поэтическое, магнитное поле, появляется зуд – ах, написать бы! И будут правильные, умные стихи. Мне этого не нужно. Мне нужно не сравнение двух жизней, а – третье».
Это высказывание Прасолова как важнейшее для понимания художественного метода, резко отделявшего его от конъюнктурщиков советского времени, с восхищением приводит Кожинов в предисловии к сборнику «Стихотворения» (М., 1978) и даёт ему пространное объяснение: «Хочу прежде сказать о том, что не созданное Прасоловым стихотворение, по всей вероятности, имело бы успех. Но он настойчиво искал своё и стал писать другие стихи, которые не привлекали сколько-нибудь широкого внимания». Что это за стихи, в которых выразилось иное – третье измерение, – в случаях сведения поэтом ярких и жестоких явлений, Кожинов недоговаривает.
Сегодня мы можем досказать недосказанное.
Эпос Прасолова тосковал по лирике. Душа поэта хотела выразить своё глубокое и чистое отношение к человеку, которого «опрокинуло наземь», «корявому дереву», «перееханной скатом собаке», «погорбившемуся мосту», «огромной, чужой, спёртой реке» – ко всему страдающему миру, ждущему от нас просветлённого мыслью и чувством сострадания. Не слезливого – ведь нежность, по его словам, живёт в твёрдой оболочке, а мы не мягкотелые моллюски.
Он искал и находил эту «твёрдую оболочку» гуманизма, уходя от наслоений провинциального мышления, безжалостно ломая перегородки как фактографичности и описательности, так и искусственно выдрессированного интеллекта, освобождаясь от спрямлённых концовок и парящей на крылышках морали. И когда оживали вновь картины виденного в детстве, они получали это третье измерение – высоту духа:
Ещё метёт во мне метель,
Взбивает смертную постель
И причисляет к трупу труп, –
То воем обгорелых труб,
То шорохом бескровных губ –
Та, давняя метель.
Свозили немцев поутру.
Лежачий строй – как на смотру,
И чтобы каждый видеть мог,
Как много пройдено земель.
Сверкают гвозди их сапог,
Упёртых в белую метель.
А ты, враждебный им, глядел
На руки талые вдоль тел.
И в тот уже беззлобный миг
Не в покаянии притих,
Но мёртвой переклички их
Нарушить не хотел.
Какую боль, какую месть
Ты нёс в себе в те дни! Но здесь
Задумался о чём-то ты
В суровой гордости своей,
Как будто мало было ей
Одной победной правоты.
Это уже не чувства мальчика, обожжённого войной, это – мысль его повзрослевшей души. Она знает не только праведную правоту победителя, но и ту притихшую минуту памяти, когда приоткрывшаяся страшная цена жертв войны – с той и другой стороны – заставляет задуматься о чём-то большем и важном. Проходит высшую точку гуманистического сознания, уходя куда-то вглубь. Слово уступает место молчанию.
Можно понять, за что так любили лирику Прасолова писатели-фронтовики А. Твардовский и В. Астафьев, так уважительно писали о ней воронежский критик Анатолий Абрамов и австрийский славист Алоиз Волдан. Почему так высоко оценил «подвиг поэта» в одноимённой статье Юрий Кузнецов, сказав, что «Ещё метёт во мне метель» – вообще одно из лучших стихотворений о прошлой войне. В нём он выразил такую силу русского человеколюбия, которая и не снилась нашим «гуманным» врагам».
В лирике Алексея Прасолова немало таких откровений, где философская мысль проявляет себя не прямо, афористичной концовкой, которой он владел, как блестящий мастер, а иносказательно, символично, приглушённо. Говорит молчанием.
Такие стихи, как «Лес расступится – и дрогнет…», «И когда опрокинуло наземь…», «Мать наклонилась, но век не коснулась…», «В ковше неотгруженный щебень…», «В эту ночь с холмов…», «И вдруг за дождевым завесом…», «На рассвете», «Листа несорванного дрожь…», подчас остаются при оценке – в тени, но это подлинные шедевры русской лирики XX века.
…И тут мы вступаем в область литературных мечтаний. Почему бы не издать сегодня небольшой томик избранных стихотворений Прасолова? Поэт успел (в возрасте 42 лет он покончил жизнь самоубийством) выпустить всего лишь четыре книги: «День и ночь» (Воронеж, 1968), «Лирика» (М., 1966), «Земля и зенит» (Воронеж, 1968), «Во имя твоё» (Воронеж, 1971). В посмертной жизни его издавали мало, без должного отбора, слабые ранние опыты вперемешку со зрелыми стихами (сам он считал, что как поэт начался с 1963 года, когда «стал писать по-новому, то есть по-старому, как писали до меня»), с текстологическими погрешностями и разночтениями.
А так хочется новой книги Прасолова, равноценной художественной величине таланта! Её давно заждался читатель. Ведь последний сборник поэта – подарочное издание с послесловием Юрия Кузнецова и гравюрами С. Косенкова – выходил в Москве (в издательстве «Современник») аж в 1988 году, то есть в прошлом веке. Хотя в Воронеже его книги выходили. А вряд ли есть надежда, что «явление Прасолова» повторится в XXI.
...И ещё из области литературных мечтаний.
Пора сложить и собрать целого и цельного Прасолова в двух томах, куда вошли бы лирика, поэмы «Безымянные» и «Владыка», повесть «Жестокие глаголы», статьи и заметки о Радищеве, Лермонтове, Пушкине, Блоке, Есенине, Твардовском и, конечно же, богатейшее эпистолярное наследие.
Письма – это, по словам самого поэта, не мёртвый архив, а часть его жизни. Находясь в заключении, он писал на волю разным официальным лицам – среди них были Б. Стукалин, В. Песков, К. Локотков и др.
В числе же его самых близких респондентов была моя мать Г. Лобацевич (1913–1980), которая приняла горячее участие в его судьбе: он говорил с ней «во всех мелочах откровенно, искренне» – «матери так никогда не писал, не потому, что она плохой человек, а просто – с ней такой разговор никогда не выходил и в письмах, и без писем».
Поэт писал моей матери регулярно – первое письмо помечено 1962 годом, последнее 1970-м, за год с небольшим до смерти.
Я долго не притрагивалась к этим письмам, считая, что они заполнены исключительно житейскими, бытовыми подробностями и деталями, связанными с трудностями существования (в особенности это относится к тюремному периоду биографии поэта 1962–1964 годов), не представляющими особой литературной ценности.
Как же я ошибалась! В письмах оказались, помимо всего прочего, драгоценные россыпи прасоловского ума, так свойственного ему редкостного живого напряжения мысли. Выраженного в форме афоризма или ненавязчивого суждения обо всём на свете. Они легко изымались из текста, не нарушая целостности высказывания.
Готовя эту публикацию, я сделала выписки, выбрав те мысли поэта, которые показались мне наиболее глубокими, выстраданными и значительными, дополнительными штрихами к портрету и биографии Алексея Прасолова – человека и философа. Позволила себе дать лишь краткие заголовки тех Истин, которыми мимоходом так щедро одарил автор писем своего адресата.
Из писем А.Т. Прасолова Г.В. Лобацевич
«Живое напряжение»
«Как ни скупа жизнь на внешние впечатления, внутри у меня всё время какое-то живое напряжение. А это хорошо для дела. У меня так обычно: какое-то беспокойное, глубинное брожение, раздумье, мелькание лиц, деталей, моментов, среди этого – чтение, копание и т.д. А потом – всё к дьяволу – книги, размышления, захватит, и тогда дело идёт. Самая лучшая дорогая пора».
(23.01.1963)
О грамоте
«Я с пяти лет научился грамоте, а матери не пришлось, хоть и я после пробовал научить».
(28.02.1963)
«С чего началась родина»
«Пишу Вам сразу после получения. Сейчас отбой и, слава богу, спокойно.
Только что вернулся с радио. Читаю для всех роман «Сильные духом» – о партизанах. Шлифую дикцию – пригодится. Между делом возобновляю своё старинное, с детства тянувшее, ещё до стихов, рисование. Представьте, дома у матери, на потемневшей фанере сохранилась моя небольшая, сделанная акварелью картина «Битва на поле Куликовом», – нарисовал её, как сейчас помню, в июле 1942 года, в сарае, куда нас с мамой выгнали немцы. Помню, ночевал у нас тогда учитель – беженец из Москвы, посмотрел на моих татар, лошадей и говорит: «В моём классе ни один ученик так не нарисует». Это, конечно, было радостно и грустно: не было ни красок, ни людей, которые помогли бы овладеть техникой. И тогда меня стало манить слово. И чем дальше – больше. Так и осталось.
При немцах нельзя было рисовать с натуры самолёты, танки, солдат. Для этого нужно было рисовать против души: немецкие бомбят, наши горят.
Приходилось выдумывать. К богатырям, к витязям и татарам не придирались – для них это тёмная история, чужая и непонятная им. А для меня с этого и началась, наверное, родина…»
(06.02.1963)
О совести
«Совесть-то у меня живая, куда от неё денешься. Она суровей всех прокуроров, и перед ней ни одного защитника. Конец неволи положит, видно, само время, и я так настроен с самого начала».
(15.06.1963)
«Иду спать с Достоевским»
«Письмо отправить смогу лишь послезавтра. Завтра же самый длинный день, воскресенье. Обещают кино, в 11 часов. Отбой. Иду спать с Достоевским. Он тяжёлый, порою страшно, но я его не боюсь. Душа как-то выше этих человеческих ужасов жизни.
А раньше я легко поддавался силе жестоко-правдивых книг. Мужаем, наверное».
(15.06.1963)
«Моя литературная копилка и судилище»
«Выполняю свой литературный план. Завёл новую общую тетрадь – 1963 год. Уже одним стихом открыл её, два очередные в работе. Делаю часа два-три утром и – ночью после того, как пробьют отбой. Буду периодически отсылать Инне всё, что выйдет серьёзным.
У неё – моя литературная копилка и судилище».
(10.01.1963)
«Выйти не с пустыми руками»
...Начальник за нашу работу в Управлении получил благодарность. Колония молодая, а идеологическая работа – на высоте. Только радости от этого нет. Даже благодарность – ни к чему. Ладно. Если бы произошло какое-либо всеобщее изменение, тогда только можно рассчитывать на что-либо.
Главное для меня выйти отсюда не с пустыми руками, а выросшим. А там своё возьму».
(15.06.1963)
«Увидеть своё»
«Я в своих писаниях не гонюсь, как и прежде, за яркой модой, бьюсь над тем, чтобы очистить всё от налётного и увидеть своё».
(20.03.1963)