Теперь имя Алексея Балабанова твёрдо встроено в парадигму отрицания прежних эпох, и многие из его творений откровенным образом нацелены на разрушение, на прерывание исторического сознания этноса. Ни сляпанное режиссёром в «Грузе 200» произведением искусства не назовёшь, ни спрятанную за ним идею не скроешь. Задача ставилась одна: привить тому, кто не имеет собственных воспоминаний о советском прошлом, иначе – поколению двадцатилетних, слепой метафизический испуг перед ним.
Фильм «Брат», с которого началась широкая раскрутка Балабанова, тоже был изрядной конъюнктурой – и прозвучал набатом ювенальной протестности и растущего в молодёжной страте индивидуализма. Балабанову всегда прощали композиционную корявость, уплощённый психологизм, ходульность и линейность образов, прочие огрехи – и всё во имя одного: он вживлял в сознание молодых новые мифы и смыслы смутного времени. Делая это с азартом физиолога, препарирующего лягушек. Впрочем, в «Брате» были человеческая искренность и чистота побуждений героя, воплощённые Бодровым-мл., что в общем балансе давало позитив. Однако «Брат» для Балабанова столь же случайное попадание, что и «Остров» для Лунгина.
Ещё только выходя из тени своего наставника Германа, этак аллегорически и с ленцой поковыривая в человеческой грязи, словно ребёнок в носу, он «воспевал свободы», «раскрепощал» подрастающую интеллигенцию и тех, кто попроще, к жизни в новой рыночной среде – на войну с «косностью» и «мракобесием совка». (Помню, ещё во времена его учёбы на высших режиссёрских курсах Лёха рассказывал, как смело заявил на днях каким-то американцам на фуршете – Perestroika is shit! Уж очень хотелось настоящих перемен, а время Гайдара с Чубайсом ещё не пришло.) А, в общем, просто маргинализовывал молодёжное сознание, барахтаясь в кислой луже кафкианства.
Если проследить ретроспективу его фильмов, то легко понять, что Лёха спускался в тартар конъюнктуры не спеша – ступенька за ступенькой. Шагнул вниз – и осмотрелся. Уверился: во мраке подземелья, случись поскользнуться, тебя всегда готовы поддержать холодные невидимые руки… А когда захотелось вынырнуть из всего этого, уже не хватило дыхания…
Это сладкое щемящее чувство и сформировало в нём то, что в ином случае называлось бы характером. Погружение в тревожный делириум бессознательных страхов (а в творчестве – как в попытке компенсации и преодоления этого состояния – жёсткой знаковой привязкой к действительности) – начало психологии режиссёра Балабанова. Стремление к живописанию низменного, маргинального, порочного, ядовитого и болезненного, смакование инфернальных душевных состояний очень часто и образовывало внутреннюю природу его кинематографа. Эстетика его лент того периода во многом иррациональна – она какая-то провальная, сбросовая, с элементами безнадёги и отчаяния…
Рискую нарваться на обвинения в безнравственности и попрании всё того же принципа De mortuis... – но всё же расскажу о том, что в других обстоятельствах должно было бы остаться тайной. «Груз 200» (как, впрочем, и «Морфий» и не только) – слишком большая лажа, чтобы оставлять её вне критики, боясь испачкаться. Слишком тенденциозный в своей убогости «культпродукт», направленный на осквернение исторической памяти, на её изживание тяжкой метафорой. (Неслучайно в нём тогда отказался сниматься ряд известных актёров. А некая киноведка А., обожающая творчество Балабанова, призналась: «Груз 200» смотреть было страшно – и я его пропустила».)
Вот и дорогая книжка сценариев Балабанова названа «Груз 200» – в лицо читателю летит масластый кулак во всю обложку, метафора советского тоталитаризма. На костяшках выведено – «СССР»…
Кто-то возразит: да что тебе дался этот «груз» – ведь есть же и другие вещи? Он ведь Бога стал искать в итоге? Но ведь можно слыть отличным парнем, а потом вдруг взять и совершить что-то кощунственное. И о тебе уже будут судить не потому, что ты был отличным парнем...
А ведь, по свидетельству матери, сам он и ценил этот фильм больше других своих лент. Вот что сказала Инга Александровна Балабанова однажды в интервью femina-plus.ru ещё при жизни сына: «…Сам он считает самой страшной и лучшей из своих лент «Груз 200». После института сын два года служил в армии военным переводчиком. И был свидетелем всего этого кошмара. Поэтому в начале фильма идёт титр: «Всё основано на реальных событиях». И пропавшие гробы, и вскрытый гроб, и даже изнасилование бутылкой из-под водки… Считаю, что это должен увидеть каждый, кто хочет понять страну, в которой живёт. Как женщина понимаю, что фильмы сына жёстки, порой даже жестоки, но это стопроцентная ПРАВДА, это НАША ЖИЗНЬ!»
Я жил в той же стране и служил, как и он, в той же самой системе, но что-то хранило меня от ужасов экзистенции, с которой сталкивались сын и мать. Я не видел этого, во всяком случае, как проклятия, как общего знака эпохи. Неужели мы жили в разных мирах?
Впрочем, тут всё зависит от того, из какой исторической глины ты сотворён…
Вместе с тем что-то стало понятным в Лёше Балабанове. И уже не осуждать, а больше жалеть его хотелось. Стало ясно, что не одна эпилепсия разрывала его изнутри...
Отказал Березовскому? Что ж ему и более известные люди отказывали и при этом ничего не потеряли – только приобрели. Значит, имелся политический ресурс, а с ним и дар предвидения. Не такой уж и бессребреник, погружённый в творческую интраверсию, каким рисуют…
Нет, он был востребован, о чём свидетельствует то же интервью: «Питерская квартира сына просторная, из семи комнат. Я, естественно, будучи там, подчиняюсь столично-богемному стилю жизни: раньше трёх часов ночи никто не засыпает. Бесконечные гости, люди, звонки… У Алексея есть свой круг общения не только в Петербурге, Москве, Екатеринбурге, но и в США, Англии, Китае…»
Россия для Балабанова оказалась порочной любая – и дореволюционная, и пост. Ведь то же самое и с «Морфием». В том своём опусе Лёха обложил отечественную историю такой кучей сернокислого тенденциоза, что остаётся удивляться, как плёнку-то проявить удалось...
То, что иным представлялось Серебряным веком, изображено стечением наркотизированных существ, погружённых в вялые (местами бурные) «славянские дискуссии». «Из жизни врачей» кино до него снимали нередко менее живописно – и всё же правдивее. Так чернописать мир провинциальной интеллигенции, попутно изображая народ как абсолютно бесправную и безмозглую массу, способен лишь художник с установкой на патологии.
Неслучайно фильмы Балабанова называют культовыми. Он, как никто, был нужен этой эпохе и не в последнюю очередь для того, чтобы приманивать пугливых и доверчивых «А.Б.» обещаниями правды, искренностью формы, а в конце и богоискательством…
Тот угол общаги-девятиэтажки на улице Лядова в городе Горьком, где он обитал, был гнездом студенческой богемы. Кто-то окрестил всю их тусовку «панками». Но тем и лестно было, напоминало чем-то об Англии, в которую Лёха ездил на стажировку.
Лёха Балабанов был городское дитя. Бесконфликтный, отнюдь не мачо, он всё же мог держать инициативу в компаниях, где ценили новомодные веяния и резвились от студенческой души. А, в общем, он ещё тогда избегал всего тривиального и скучного, безыскусной канвы бытия. Чурался деревенского убожества, любил Америку и всё прогрессивно-заграничное. Интеллигентски проказлив, мог совершить и неприличную выходку, но опять же не со зла, а от скуки, экзистенциальной пустоты, – до болезни духа было ещё далеко.
Однажды он писал мне в своём письме в 1981 году:
…Приехал Пчёлка, но общих интересов у меня с ним не было и нет, да, пожалуй, и не будет. Они (то есть он и Кучма) интересуются женщинами, а мои интересы лежат несколько в другой области…»
По нынешней распущенности какой-нибудь пустобрёх непременно съязвит, предположив за словами о «другой области» нетрадиционную ориентацию. На самом деле ориентация у Лёхи была нормальная, просто главным для нас, тогдашних, была кампусная жизнь сама по себе.
И ещё:
…слушаем музыку либо разговариваем разговоры, темой которых обычно является прошлый год и ваше потеряное (орфография Б.) поколение…
Возможно, о грядущих его проблемах со здоровьем свидетельствует и оброненная им в том же письме фраза:
…лежу на кровати, уставясь в одну точку, а действия мои ограничиваются периодической сменой пластинок.
Мы, должно быть, и в самом деле были дружны с Балабановым, иначе не стал бы он писать: ужасно рад получить твоё письмо…
Я и предположить не мог, что довольно скоро увижу у себя гостем в офицерском общежитии старого друга Лёху Балабанова. И вот по какому поводу: его призвали в соседнюю часть переводчиком на два года, как и меня, только годом позже. А однажды его прислали в командировку к нам, в тверское Мигалово. Командированных размещали в гарнизонном профилактории, но мы с ним в тот вечер выпили бутылку креплёного, и Лёха заночевал у меня – была свободная койка.
В ту ночь у Лёхи случился тяжелейший приступ эпилепсии. В первые секунды я не знал, что делать. Разбудил соседей, один из них сунул Лёхе в рот деревянную ложку, чтобы тот не откусил себе язык в беспамятстве. Конвульсии были такие, что слетела с пазов спинка железной кровати-полуторки.
Говорят, ремиссии этой болезни сейчас преодолеваются медикаментозно. Хотя сама болезнь не уходит. Сам ты усилием воли не можешь предотвратить наступление тьмы, а её кануном бывает состояние эйфории, абсолютного восторга. А после приступа – депрессия… В чём-то оно и порождает то, что называют «пограничной ситуацией», – основу экзистенциального мирочувствования.
Томас Манн писал, что испытывает робость перед гениальностью как болезнью и что его благоговение перед «сынами ада» глубже, чем перед «сынами света». Чем же влекло немецкого писателя «патологическое вдохновение» Достоевского или Ницше, например? И не решил ли когда-то Алексей Балабанов (открыв в себе «стигму величия») запредельностью, агрессивностью и выморочностью повествования пробить путь к источнику, который питал и великих? Ведь наделён же он главным признаком гениальности?
А что – может, так и надо? – решил однажды режиссёр. – Может, в изображении преступного, маргинального, страшного и есть главный принцип моей эстетики? Раз не даётся светлое, здоровое, жизнелюбивое, так почему бы не попытать счастья в худом? Ведь сказано же: от патологии до поэзии – всего лишь шаг.
Возможно, я и заблуждаюсь – и всё на самом деле проще. Вот Лёха Балабанов, вот эпоха на дворе – и вот кино «про ужасы совка», вписывающееся в общий балабановский контекст неприятия «хомо советикуса» как человеческого типа, а попутно и «хомо монархикуса». Вот зелёный змий, не дававший покоя нейронам. А на Манна вообще можно наплевать.
Но тогда выпадает и главное: зачем Балабанову этот груз на душу было взваливать? Зачем было эти антисоветские и антирусские богоборческие манифесты создавать? Ах, дорогой А.Б… Прежде чем начать «разговор с Богом», кто-то из нас ещё и с его антиподом успевает наобщаться...
Найдётся немало людей, особенно из числа либералов, готовых осудить автора за этот опус. Мракобес, не способный оценить великое кино! Завистливое ничтожество! Письма – это святое, а он… Разве можно ставить в вину кому-либо его болезнь или физические недостатки! Даже если эпилепсия и считается психическим заболеванием! И вообще – писать об этом!!!
Автор заранее соглашается со всеми подобными обвинениями. Но другого способа сказать правду нет.
Лёху теперь будут часто показывать по ТВ. А как же иначе – каждому новому поколению, пробивающемуся к смыслам бытия. Ведь каждое нужно индоктринировать – привить кинематографом от «чумы тоталитаризма». С помощью всё того же «важнейшего из искусств». И с помощью телевидения, конечно же, стрелявшего по нам в 93-м…
А в душе он был обиженным ребёнком. И Áога стал искать, когда испугался. Так у нас всегда – грешим, а потом к Богу…