.. Жанне Антоновне Зайончковской – ведущему российскому эксперту по миграциям – было всего два года с хвостиком, когда началась война! И ещё два года с хвостиком прожила она под немецким игом.
Уже самое первое её детское воспоминание о войне не только ярко, но и уникально: это свидетельство о массовом крещении на Украине маленьких детей накануне оккупации – как попытке защитить их от якобы грозящего им уничтожения. Такой политики оккупанты не проводили, но происхождение и вектор понятны: холокост, охота на евреев и их изведение. Евреям, кстати, и выкрестовство не помогало: людоедов интересовала не конфессиональная, а этническая идентичность. (Забавно, но первым делом после войны с детишек поснимали крестики – теперь опасно стало их носить!)
Однако вероятность умереть у ребёнка, хотя бы и не еврейского, под оккупацией маленькой не назовёшь. Риски и опасности – те же, что и у взрослых, только сопротивляемость у маленького тельца куда меньше.
Главенствующая тема – еда: лепёшки, сделанные из уворованного у немцев колхозного пшена, – незабываемый праздник! А вот детское наблюдение за гендером голода: «Мне кажется, мальчикам-подросткам было труднее переносить голод, чем девочкам. Во всяком случае, не помню девушек-попрошаек, а ребята просто изнемогали».
Зайончковская – полька по отцу, а быть поляком в России тоже кое-что значило в плане вероятности репрессий. Отец Жанны погиб на войне, а его семья (он родом из Каменец-Подольского) попала, скорее всего, под предвоенные пограничные депортации в Казахстан, и отыскать хоть кого-нибудь не удалось. Выходя замуж за Виктора Переведенцева, она оставила себе фамилию отца – в тайной надежде на то, что кто-то из отцовой родни, может статься, ещё отыщет её (увы, не помогло).
Конец оккупации запечатлелся в памяти ребёнка страшным пьянством уцелевших дедов: запоем они снимали пережитой стресс. И ещё началом занятий в школе. Два первых класса аж по 80 (sic!) человек, на первом уроке учительница знакомится с детьми: «Спрашивает имя и фамилию... затем – как зовут маму. Дети отвечают. Далее учительница спрашивает:
–А батько?
И девочка вдруг суровеет, вытягивается в струнку, ручки вытянуты, прижаты к бочкам, и глухо:
– Загынув... (погиб).
И так почти весь класс, и я в том числе:
– Загынув...
– Загынув...
До сих пор перехватывает горло, как вспомню это».
В целом же воспоминания Зайончковской исполнены какого-то детского по своему генезису жизнеприятия и оптимизма: «Жизнь была трудной, ещё долго дышала отзвуками войны, но и перемены к лучшему ощущались. Особенно чувствовали это дети. Для нас, незнакомых со многими обыденными вещами, все новшества были в радость. Например, в первом классе редко у кого были цветные карандаши, а во втором уже почти у всех были коробочки по 6 штук, а у некоторых – по 12, на зависть остальным. Потом уже и по 12 можно было свободно купить. Появились игрушки, детские книжки. В 1949-м в городе пустили первый после войны автобусный маршрут. Ходил маленький носатый пазик, но проехаться на нём было счастьем. Проёмы развалин довольно быстро все были заложены, дома побелены. Ходить по городу стало безопасно, хотя разрушенные здания окончательно были восстановлены в Полтаве где-то к концу 50-х. В Корпусном саду возле Петровской колонны по воскресеньям стал играть духовой оркестр. Очереди за хлебом ещё долго сохранялись, но уже за белым. Детство, несмотря ни на что, было полно радостных событий».
Обратите внимание на эту фразу: «Очереди за хлебом ещё долго сохранялись, но уже за белым» – тонкость наблюдения сочетается в ней с точностью вывода. В ней уже видно естество самой Жанны Антоновны Зайончковской – внимательного и честного аналитика, доброго и хорошего человека.
Ниже – фрагменты начала её воспоминаний «Блики войны», написанных по моей просьбе в 2009 г. и опубликованных в сборнике из серии «Человек на обочине войны»: [Э. Богданова – В. Вычеров – Ж. Зайончковская – Б. Миронов] Оккупированное детство: Воспоминания тех, кто в годы войны ещё не умел писать / сост. Н. Поболь, П. Полян; авт. предисл. П. Полян. – М.: РОССПЭН, 2010. – С. 117-148.
Павел Полян, историк, писатель, публицист
Почему меня так волнует война? Почему я буквально прилипаю к телевизору, когда показывают фильмы о войне, даже те примитивные и ура-патриотические, где немцы сплошь простофили и дураки, а наши – хитрые смекалистые умницы и бесшабашные герои? Я смотрю эти фильмы столько раз, сколько застаю по телевизору. Может быть, потому, что в каждом фильме есть крупица правды?
Ещё больше волнуют документальные кадры, мемуары и дневниковые записи людей, переживших войну. Почему так? Я часто сама себе задаю этот вопрос, и внятного ответа нет. Ведь я была крошечным ребёнком, когда началась война (мне было тогда два года и один месяц), и всего шесть лет, когда она закончилась. Тем не менее эти четыре военных года оставили самый яркий след в моей жизни.
Ещё и ещё раз я спрашиваю себя – почему? Может быть, потому, что это совпало с ранним детством, когда всё запоминается так отчётливо? Возможно. Но мои двоюродные сёстры – почти мои ровесницы – ничего не помнят из того, что помню я, и воспоминания о войне не так бередят их души. Может быть, потому, что их отцы вернулись с войны, а мой нет, и я всегда помнила о нём. Не меняла фамилию при замужестве, до сих пор ношу её как след отца на земле. И всегда сверяла свою жизнь по отцу – доволен ли был бы он мною? Как будто он наблюдает за мной из своего вечного далёка. Я его совсем-совсем не помню и лишь однажды в детстве видела во сне.
Я родилась в Полтаве, на Украине. Сразу же с началом войны отец был мобилизован. Ему было 32. Он ещё успел прислать маме одно письмо. Писал, чтобы бросила всё и эвакуировалась. Но на маме (ей было 22) висел киоск, в котором она была и продавцом, и заведующей. Некому было сдать товар, все разбежались, а мама боялась бросить киоск – вдруг завтра кончится война и её посадят за растрату. Ведь, как говорила мама, никто не знал, сколько продлится война. Так мы и остались.
Когда ушёл отец, мама со мной переселилась к своим родителям в пригородное село Рыбцы. Под родительский кров вернулись и две другие дочери, мужья которых тоже ушли на фронт, – беременная Катя с годовалым сыном Женей и Тамара с полуторагодовалой дочерью Линой. Моя мама – Мотя, младшая из троих. Но была ещё самая младшая, Люба, двенадцатилетняя. Вот таким семейством мы и переживали оккупацию. К трём малышам в декабре 1941-го прибавилось ещё двое девочек-близнецов, родившихся у Кати.
Дети выросли. Дедушка и бабушка И.Г. и О.Я. Луговые и их внучки. Жанна в центре. Село Рыбцы, 1953 г.
Семья собралась вместе ещё до вступления немцев в Полтаву. У всех взрослых дочерей мужья были коммунисты, у Кати и Тамары – военнослужащие, мой отец работал мастером на ликёро-водочном заводе. Быть женой коммуниста было опасно, все напряжённо ждали, что будет.
И вдруг всполошённый крик по двору: «Нимци в Кременчугу! Нимци в Кременчугу!» Кременчуг – ведь это почти рядом. Не помню, кто кричал, но этот крик как сигнал тревоги и большой опасности запомнился. Может быть, это и есть первое моё воспоминание.
Вот я стою в хате-мазанке. Открывается дверь, и входит кто-то чужой, страшный, худой, длинный (такой высокий, что ему пришлось сильно пригнуться, чтобы переступить через порог), весь в чёрном, с тёмной жидкой бородой и в гигантских сапожищах – с меня ростом. Приближается ко мне размашистым шагом и тычет мне к губам металлический крест. Крест показался мне огромным, я боялась, что он меня свалит, и вообще перепугалась. Видимо, поэтому и запомнила. Затем мама на меня надела маленький медный крестик на красненьком шнурочке, который дал ей священник. Так меня окрестили.
Рассказывали, будто пронёсся слух, что некрещёных детей немцы будут расстреливать, вот священник, невесть откуда взявшийся, так как в нашем селе церкви давно не было, обходил и в спешке крестил и спасал детей, видимо, да и сам был очень напуган. Но расстрелов не было, по крайней мере, ни тогда, ни после не помню, чтобы о них говорили.
...Наше село Рыбцы расположено совсем рядом с полтавским военным аэродромом, одним из самых крупных на западе СССР. Естественно, аэродром и его окрестности бдительно охранялись немцами. Наше село тщательно ими патрулировалось, чтобы не допустить появления партизан и соблюдать светомаскировку.
Партизан у нас действительно как будто не было. Тем не менее немцы их ужасно боялись.
...Чем мы питались? Ели скудно, однообразно, но не голодали. Ели то, что выращивали сами на своём участке и что вызревало в саду. Выращивали в основном кукурузу и бурак – сахарный и красный.
Вижу дедушку, беспрестанно вертевшего ручку самодельной крупорушки, которую он смастерил из консервных банок, чтобы дробить кукурузу. Бабушка варила большой чугун крутой кукурузной каши на воде. Захочешь есть – снимешь крышку с чугуна, отковырнёшь ложкой какой сможешь кусок каши, возьмёшь этот кусок в руку и ешь, словно хлеб. Мы, дети, не помнили, а народившиеся в войну и не знали вкус хлеба. Кукурузная каша нам вполне его заменяла. Взрослые же мечтали о хлебе, страдали без него.
На отваре сахарной свёклы готовили узвар (компот), но даже фрукты не могли отбить тошнотворный свекольный запах и вкус. Нас, детей, заставляли пить это узвар, и то, что мы получали натуральный сахар, безусловно, было очень важно для нормального роста. Взрослые же ели и вываренный бурак.
Картошки не было. Её не сажали, так как её всё равно отобрали бы немцы. По этой же причине не держали кур. Но в сарае, взаперти, не выпуская попастись, держали двух коз, чтобы выкормить появившихся двойняшек. Эти козы, вероятно, давали совсем мало молока, так как я не помню, чтобы оно доставалось и нам, старшим детям.
Жанна на коленях у мамы. Село Рыбцы, 1943 г.
Матерей заставляли работать на полях колхоза (который немцы не распускали, но весь урожай забирали себе), на рытье канав, траншей и т.п. Работу часто меняли. Заставляли также убирать комнаты у офицеров, тоже всё время меняя дневальных.
Однажды тётя Тамара, самая бедовая из сестёр, придя после такого дежурства, едва успев открыть двери в хату, потребовала: «Стелите на пол рядно». Затем сняла и перевернула вниз голенищем сапог, из которого посыпалось пшено. И из второго сапога тоже. Затем она стала на рядно и начала трясти свои шаровары. Из них вместе с пшеном посыпались… – о чудо! – маленькие печенья. Это были галеты. Нам, старшеньким, в виде исключения налили миску молока и туда опустили галеты. Из утянутого у немцев пшена испекли лепёшки. Этот случай вспоминается как волшебство, как праздник, который, увы, не повторился.
Колхоз, который был в Рыбцах, специализировался в том числе на разведении рыбы. Там была цепочка прудов. Мы жили у первого пруда (ставка). Дедушка, Иван Гаврилович, и бабушка, Орышка, по фамилии были Луговые, и «наш» ставок соответственно назывался Луговивськым. Наш огород спускался прямо к пруду.
...Нас, малышей, вероятно, старались не выпускать со двора. Во всяком случае, я не помню, чтобы мы общались с немецкими солдатами, и вообще почти их не помню, кроме того, что испугался партизан, и тех, что загорали.
Зато помню постоянное ожидание бомбёжек и страх перед ними.
В течение всей двухлетней оккупации в ясные ночи наши войска делали налёты на полтавский аэродром, чтобы вывести его из строя. Вот наш хромой дедушка с палочкой выходит на порог и смотрит на небо. Если хмарно, все спокойны, обойдётся без налёта. Если же дедушка предрекает ясную погоду, надо уходить на ночь из хаты.
Нас, детей, везут на тачке в другое село, подальше от аэродрома, к дальним родичам. В тачке все мы не помещаемся, только четверо. Я, старшая (три с половиной года), иду пешком, а это километров пять. Когда дорога идёт под горку, тетя Катя, которая обычно нас везёт, сажает меня на тачку, чтобы немного отдохнула, а идут (под горку-то легче) следующие по старшинству Женя или Лина. Близнецы пока идти не могут.
После работы подходят мама и тётя Тамара. Спим на полу, не раздеваясь. Мама крепко, как клещами, держит меня, плотно прижимая к себе. Мне неудобно, я стараюсь высвободиться, но не получается – мамины руки сжаты цепко – вдруг тревога: чтобы сразу вскочить и бежать, быть уже одетым и в суматохе не потерять ребёнка.
Однажды бомба угодила в наш ставок. Хата покосилась, в окнах вылетели стёкла, разрушилась печь. Память хранит рассыпавшиеся кирпичи по дедушкиной с бабушкой кровати. Но их Бог уберёг, в ту ночь они ночевали в вырытом во дворе окопе. Помню радость всех возвратившихся с ночёвки из дальнего села, что старики живы. Горячо обсуждали, что было бы, останься они в хате. На ночь окна заткнули подушками, занавесили ряднами, а коптилку поставили под стол, чтобы – Боже сохрани – не пробился свет. Немцы жёстко следили за светомаскировкой, угрожая расстрелом в случае нарушения.
То, что взрослым беда, детям иногда радость. Так, нам нравилось залезть под стол и сгрудиться вокруг коптилки, нас притягивало таинство подсвеченного слабым мерцающим светом сумрака.
И ещё. От бомбёжки не только вылетели стёкла, но упал гардероб. Падая, он зацепился краешком верха за стол, дверцы раскрылись, и оттуда вывалилась коробочка с ёлочными игрушками. Я первая это заметила и в приливе восторга схватила «сокровище» – дутую пятиконечную стеклянную звезду, сунула её за пазуху, чтобы другие дети не увидели и не стали отнимать её у меня, помчалась в огород, собираясь там налюбоваться игрушкой в одиночестве, но – в наказание за эгоизм – споткнулась, упала и раздавила звезду.
В конце лета 43-го от осколков зажигательной бомбы загорелся наш сарай. Помню жаркое, яркое высокое пламя, страх взрослых, чтобы оно не перекинулось на хату (крыша-то соломенная). Сарай был полон сухого сена, сухих кизяков, заготовленных на зиму, и главное – в нём были козы, кормилицы близнецов. Прибежали соседи, по цепочке от колодца к сараю стали передавать вёдра с водой, но пламя бушевало лишь жарче. Тётя Катя, мать двойняшек, сразу же рванулась в огонь, чтобы вывести коз. Сестры её не пустили. По очереди кидались в пламя мама и тётя Тамара. Обе были ранены осколками, к счастью, легко, но результата не добились. За ними всё же бросилась в горящий сарай тётя Катя и таки вывела коз из огня. За ней рухнула крыша сарая. А мама с перевязанной рукой и шеей, задетыми, но не повредившими сосуды осколками бомбы, легла. Тут же и я. Лежу и думаю (ясно это помню): как хорошо, что маму ранило и можно с ней полежать и она меня обняла и держит возле себя. Видимо, у мамы не часто было время приласкать меня, а может быть, детям всегда материнского внимания мало.
Как я уже упоминала, до войны наша семья жила в Полтаве. Там оставалась у нас «квартира». Когда родители поженились, отцу в качестве жилплощади выделили веранду в бывшем помещичьем доме. Они с мамой обмазали веранду глиняными стенами, и получилась комната. Был ещё отсек в общем сарае с заготовленной на зиму в качестве топлива лузгой (шелухой подсолнечника). Часть этой лузги мама успела на тачке перевезти в Рыбцы ещё до прихода немцев. Решила наведаться на квартиру и при немцах. Но её на дальних подступах встретила соседка тётя Зая и предупредила, что идти на квартиру нельзя, так как нашу квартиру заняли немцы. Кроме того, один из соседей донёс им, что мы – семья коммуниста, и нас поджидали, чтобы расстрелять. Мама считала, что сосед донёс, чтобы занять наш сарай и присвоить лузгу. Так разделяла и проявляла сущность людей война – одни спасали, другие доносили.
Естественно, я не могла это помнить. Передаю по рассказам мамы.
Перед уходом немцы стали угонять молодых женщин в Германию. Мама и тётя Тамара прятались по балкам, а тётя Катя с пятью детьми – со своими тремя, со мной и Линой – оставалась в хате. Говорит, обвязалась низко платком, чтобы выглядеть старше (ей было 28), босиком. Дети грязные, тоже босые, с соплями, царапинами – нарочно так, чтобы отпугнуть немцев, которые боялись инфекций. На это и был расчёт. Действительно, обошлось. Как вспоминала тётя Катя, несколько солдат заходили в хату, но, увидев старуху с грязными киндерами, уходили.
...Страшно ли было в оккупации? Нам, малышам, думаю, нет. Ведь мы были с матерями, бабушкой и дедушкой, а что же может защитить ребёнка сильнее, чем мамина юбка? В то же время я отчётливо помню жуткий звенящий свист осколков, заставляющий цепенеть и прижиматься к дедушкиной ноге. Помню, с каким напряжённым вниманием взрослые вслушивались в этот свист. На всю жизнь осталось: испуг перед внезапным окликом.