Наталья Жукова. «Тогда и сегодня». — М.: Издательство «У Никитских ворот», 2024. — 452 с.
Есть книги, которые начинаешь читать из любопытства, а заканчиваешь с чувством благодарности. Именно так читается «Тогда и сегодня» Натальи Жуковой — книга о поэтах, художниках, артистах и музыкантах, с каждым из которых автора связывали дружба и долгий разговор.
Первая же страница задаёт высоту. Узкий ташкентский двор военной поры, и в него по вечерам спускается женщина с надломленным профилем и длинной прямой чёлкой — спускается со стулом в руках, потому что не любит быть одна. Рядом садится мать автора, Лидия Львовна Жукова, и они начинают говорить о поэзии, а потом Анна Андреевна читает стихи. Девочка, сидящая тут же, однажды подходит и шепчет ей её же строку: «Мурка, не ходи, там сыч на подушке вышит…» — и получает от Ахматовой звание самой юной исполнительницы её стихов, а от матери напутствие, которое стоит целой биографии: «Не забудь, кто ты такая. Высокое звание! Это на всю жизнь!»
Она не забыла. Из этого ташкентского двора выросла книга, где под одной обложкой сошлись Ахматова и Бродский, Горовиц и Ростропович, Козаков и Табаков, Вознесенский и Довлатов, Кабаков, Шемякин, Рабин, Нестерова, Назаренко, Янкилевский, Виктюк, Дрейден — и рядом с ними кукольники, галеристы, телевизионные режиссёры, космонавты и главный художник «Мурзилки». Между стулом в ташкентском дворике и нейросетью, которая сегодня визуализирует художнику песни Высоцкого, уместился целый век — сквозь который ведет читателя автор.
Наталья Жукова обладает даром, который не приобретается ни опытом, ни выучкой: даром притягивать людей и слышать их. Её герои раскрываются не потому, что она задаёт правильные вопросы, а потому, что им хочется ей рассказывать. Отсюда особая теплота книги: почти все здесь названы домашними именами — Миша, Слава, Наташа, Оскар, Таня, Тиль, — за каждым именем стоит не должность и не строка энциклопедии, а живой голос.
Замысел книги отражён в её названии и осуществлён с настоящим мастерством. Часть «Тогда» — очерки и беседы, написанные десятилетия назад; часть «Сегодня» — работа последних лет. Но подлинное чудо совершается на стыке, там, где автор возвращается к старому тексту и добавляет несколько слов из нынешнего дня.
Вот лучший тому пример — и одна из самых сильных страниц, какие мне доводилось читать в мемуарной прозе последних лет. Очерк о Вознесенском написан в девяносто втором, в Нью-Йорке, куда поэт привёз в чемодане, обклеенном серебряной лентой, куски московского асфальта. В том давнем интервью он рассказывает про разрытый ров под Луганском, куда сталкивали жертв НКВД: «Я держал в руках череп мальчика с двумя дырочками в затылке. В него выстрелили дважды — для страховки или из гуманных соображений, чтобы не мучился». А тридцать лет спустя автор приписывает внизу: «Перечитываю свою статью. Луганск… Андрея Вознесенского нет в живых…» — и больше не прибавляет ничего. Вот это благородное умение остановиться, не объяснять и не нажимать, и есть высший класс. Два слова, поставленные рядом через тридцать лет, делают то, чего не сделают десять страниц публицистики.
Столь же безупречен вкус автора в очерке о вечере Бродского в нью-йоркском «Русском доме». Описывать восторг зала своими словами Жукова считает неуместным — и открывает текст длинной цитатой из Гоголя тысяча восемьсот тридцать первого года о книжной лавке, где «толпа густилась», сначала выдав её за собственный репортаж, а после раскрыв изящный обман. О Бродском она говорит не от себя, а гоголевским голосом — и в этом видна не робость, а редчайшая для сегодняшней журналистики деликатность.
Отдельно хочется сказать о Жуковой-собеседнице. Она никогда не бывает почтительной стенографисткой при знаменитости. Она спорит, возражает, ловит на противоречии, возвращается к вопросу, от которого ушли. Шемякину, который царственно перебивает её словами «Ты молчишь, когда я говорю», она через десяток страниц спокойно напоминает: «Миша, можно я задам тебе вопрос, с которого наша беседа началась, вопрос, на который ты так и не ответил?» С режиссёром Алексеем Бураго она всерьёз воюет из-за трактовки «Шинели». А Оскара Рабина подначивает до тех пор, пока художник не отмахивается от навязанного ему сравнения единственно верным образом: «Шагал свою витебскую еврейскую провинцию писал. Я писал свои бараки, своё Лианозово». И когда автор зачитывает ему учёную формулу про «антиномическое соотношение пространства», Рабин отвечает так, что фраза просится в антологию: «А я откуда знаю, что это значит?!»
Есть у неё и качество, которое ценишь всё больше с годами, — правдивость по отношению к самой себе. Она не изображает всеведения: там, где ей что-то осталось непонятным, она так и пишет — «Технически мне всё это понять непросто. А честнее — просто невозможно». В жанре, где принято держать лицо знатока, такое признание дорогого стоит и располагает к автору окончательно.
Но главный её дар — очерковый. Мемуарист обыкновенный записывает, что великий человек сказал; мемуарист искусный запоминает, что великий человек в эту минуту делал. И вот в нью-йоркском январе народные артисты Збруев и Янковский — последний в пальто от Кардена — перетаскивают через улицу выброшенные после Рождества ёлки, чтобы освободить место для машины. Всеволод Ларионов, вымытый и облачённый в хозяйкин махровый халат, трижды поёт «Прощай, любимый город!». Василий Ситников, старик и гений, покупает за двадцать пять центов «самый прекрасный на свете ржавый винт» и строит из мусора конструкции без единого гвоздя, объясняя с гордостью: «С гвоздями всякий дурак хоть ещё один Трамп-тауэр построит». Михаил Козаков под утро в парижской гостинице выносит приговор, который дороже любого комплимента: «Знаешь, Тата, пить ты не умеешь, я бы на тебе никогда не женился…» Всё это записано без глянца, без придыхания и без желания приукрасить — а потому останется.
Есть в книге и тема, ради которой, я думаю, она и писалась. Автор формулирует её прямо: «Есть такое слово КРУГ… в этом круге накрепко и навсегда связаны друг с другом те, кто ещё жив, и те, кого уже нет». Отсюда — целая череда глав, где говорит не сам герой, а тот, кто остался хранить его голос: Мария Плавинская о Дмитрии Плавинском, Римма Янкилевская о Владимире Янкилевском, Светлана Колесниченко о своих мужьях. И отсюда же самая пронзительная глава книги — «Последнее письмо…». Автор договаривается об интервью с Сергеем Дрейденом, тот откладывает из-за болезни и пишет ей: «Хотелось бы дать тебе вдохновенное интервью, а вот когда? Я нащупаю в себе момент и предупрежу тебя, вот так, детка!» Разговор не состоялся. Вместо интервью напечатана переписка — и оказалось, что несостоявшаяся беседа сказала больше состоявшейся. Так бывает только в книгах, написанных сердцем.
Нельзя не сказать и о том, какое богатство сохранено здесь для будущего. Русский Нью-Йорк восьмидесятых и девяностых, галереи Сохо, мастерские, где ещё не пахло аукционными рекордами, парижский «Симпозион» Алексея Хвостенко — подобие «Бродячей собаки», устроенное в бывшей еврейской типографии, с туалетом под потолком и электричеством от соседнего зубного кабинета, — всё это Жукова видела своими глазами и записала вовремя. Сегодня, когда второй русский авангард переживает музейное и мировое признание, её свидетельства первой руки становятся бесценными.
Не менее хороши и главы отечественные. История «Мурзилки», рассказанная главным художником журнала, открывает читателю прекрасную правду: детская редакция была «островом свободы для нового советского авангарда» — там печатались Кабаков, Пивоваров, Булатов, которым не было ходу во «взрослую» книгу. Там же — незабываемая поездка к девяностолетней Астрид Линдгрен, которая признаётся, что терпеть не может Карлсона, а на прощание поёт гостям гимн Швеции от первой строки до последней. А главы об учебном телевидении шестидесятых — с уснувшим в прямом эфире героем передачи и «нежным храпом» под музыкальное сопровождение — написаны так весело и так точно, что просятся в хрестоматию по истории нашего телевидения.
И ещё одно, может быть, самое важное. Почти все герои этой книги — люди устоявшие. Не обязательно преуспевшие, но сохранившие верность себе: Ситников со своим ржавым винтом, Константин Боков, расписывающий белыми буквами собственные ботинки, Тиль Самарин, дающий в девяносто пять лет объявление «Ищу друга-метафизика». Автор пишет о них с восхищением и нежностью, и её тихое пожелание из предисловия — «пусть будут первыми все мои друзья, все те, кто оставался и остаётся верен искусству и самим себе» — звучит как негромкое, но твёрдое исповедание веры.
«Тогда и сегодня» — книга редкой душевной щедрости и подлинного литературного мастерства. Она сделана не по заказу и не по расчёту, а по любви: Наталья Жукова знала своих героев близко и записывала за ними тогда, когда ещё никому не приходило в голову, что это станет историей. Эпиграфом к книге поставлены слова Михаила Германа: ничто из хранимого нашей памятью не может быть бесполезным. А сама Наталья Жукова говорит ещё проще, вспоминая Хармса: в наших мыслях живут особые люди.
Уверен, читатель закроет эту книгу с тем же чувством, с каким закрыл её я, — с благодарностью автору за то, что она успела и сумела. Это счастливая книга. И она пришла вовремя.