На протяжении всех этих «эпох и времён» в отношении сочинений Куприна и его персоны установилась весьма странная манера воспринимать огромного художника в лучшем случае как «первого из второстепенных», в худшем – как писателя, часто скатывающегося к бульварщине, «калифа на час» (Иванов-Разумник, 1922). Одним словом, как крупного писателя для «маленького человека». На это обратил внимание в очерке 1938 года Иван Бунин: «В этом дурном тоне будут ещё немало писать, будут опять и опять говорить, сколько было в Куприне «первобытного, звериного», сколько любви к природе, к лошадям, собакам, кошкам, птицам». И неслучайно, что один из самых значительных наших литературных критиков и эссеистов ХХ века, «соборная личность русской литературы» Георгий Викторович Адамович в своей книге «Одиночество и свобода» (Нью-Йорк, 1955), посвящённой писателям русского зарубежья (Бунину, Шмелёву, Зайцеву, Мережковскому, З. Гиппиус, Тэффи, Алданову, Набокову и другим), в главе «Куприн» писал: «О Куприне не раз возникали споры, главным образом устные, частью, однако, проникшие в печать: был ли это большой писатель? Определение неясно и расплывчато, но ведь далеко не всем же словам, нами употребляемым, свойственна научная точность. <…> Перечитывая Куприна, вспоминая былые разногласия: осторожные оговорки и замечания Бунина, уклончивые похвалы Алданова, снисходительно-равнодушные, демонстративно подёрнутые скукой одобрения Зинаиды Гиппиус, рядом с очевидно живым влечением читателей менее взыскательных, рядом с восторгом некоторых критиков, превыше всего ценящих «нутро», – вспоминая всё это, убеждаешься, что вопрос так и не получил единого дружного ответа. Был ли Куприн большим писателем? И да, и нет» . Вот такой была в своём роде итоговая оценка. Кстати, в силу особой проницательности, талантливости и такта Адамовича – оценка двоякая. И это весьма типично.
Верно, среди тех, кто высоко ставил Куприна в 1900-е годы, Куприна именно как художника, и в этом качестве противопоставлял его тогдашним кумирам и властителям дум – Горькому и Леониду Андрееву, был Лев Толстой: «Я самым талантливым из нынешних писателей считаю Куприна…» Или, по записям П.А. Сергеенко, о рассказе Куприна «Allez!»: «Как всё у него сжато. И прекрасно. И как он не забывает, что и мостовая блестела, и все подробности. А главное, как это наглядно сдёрнута фальшивая позолота цивилизации и ложного христианства».
Всё приведённое выше и многое другое, что высказали старшие и младшие современники писателя, всё-таки, при всех оговорках, свидетельствует о том, что Куприн не просто даровитый беллетрист, писавший второпях, хлёстко и поверхностно, а крупная художественная величина «на все времена». Как и у всех значительных писателей, что-то у Куприна сильнее, что-то слабее, что-то в потоке времени обветшало, в каких-то вещах было нарушено художественное равновесие, столь важное для совершенства, в каких-то выветрилась так называемая актуальность (скажем, в широко когда-то читаемых «Молохе» и «Поединке»). Но наиболее значительные работы Куприна – это, как правило, рассказы, – уже в большом пространстве исторического времени сохраняют все свойства высокого искусства. Даже Бунин, у коего были существенные претензии к искусству Куприна, замечал: «Я всегда помнил те многие большие достоинства, с которыми написаны его «Конокрады», «Болото», «На покое», «Лесная глушь», «Река жизни», «Трус», «Штабс-капитан Рыбников», «Гамбринус», чудесные рассказы о балаклавских рыбаках («Листригоны» – В.С.) и даже «Поединок» или начало «Ямы»…» И к этому следует добавить ещё одно бунинское соображение: «Я только восхищался разнообразными достоинствами рассказов, тем, что преобладает в них: силой, яркостью повествований, его метким и без излишества щедрым языком…» И как верно всё это!
Для того чтобы подобные достоинства воплотились в слове и во всем, что со словом связано, были необходимы некие собственно купринские повествовательные свойства и качества: от жанровых пристрастий (преимущественно небольшой рассказ), от выбора сюжета, фабулы, интриги, композиции, конфликтов до персонажей и ситуаций. И всё при обязательном условии честности, при отсутствии заигрывания перед читателем, потрафления царящим вкусам или безвкусице, и того, что Бунин называл «дешёвой идейностью».
В своей удивительной «Истории русской литературы» Д. Мирский (хотя книга впервые появилась на английском языке и вплоть до нашего времени не была известна на родине), касаясь Куприна, заметил нечто существенное и формально-родовое в художническом складе писателя, к тому же чрезвычайно редкое в нашей литературе: «Его прельщали сюжеты «вестернского» типа, построенные (в отличие от русских сюжетов) на действии, на острых ситуациях, с быстро развивающейся интригой». И ещё о чём столь точно написал Мирский – о «романтической и героической тональности» купринских сочинений. Такая тональность весьма редка в русской литературе вообще, а уж во времена Куприна – и говорить нечего. Подобная тональность, вместе с другими свойствами манеры Куприна, так привлекала и привлекает, любовно привлекает читателя.
Куприн очень любил в жизни и в искусстве «человека играющего», играющего с собой, с людьми, с жизнью, с судьбой. Отсюда такая тяга к актёрам, циркачам, лётчикам, воинскому миру с его безусловными условностями, к борцам, силачам, рыбакам, контрабандистам. Ибо в такого рода натурах не могут не присутствовать отмеченные Мирским романтичность и героизм. Вот почему Куприна привлекали Александр Дюма-отец, Киплинг, Джек Лондон, Гамсун. Эти писатели, их персонажи, несмотря на всю «заграничность», были для Куприна родными. Родными человечески и художественно. Последнее особенно важно.
Сочинения Куприна «переполнены» людьми. Этому не мешает малое пространство рассказа. Русские и иностранцы, старые и юные, мужчины и женщины, дети, представители различных классов и сословий, люди севера и юга и прочее, и прочее. (Кстати, животные – отдельная и крайне важная тема художественного созерцания Куприна, вспомним хотя бы рассказы «Белый пудель», «Изумруд».) Все эти персонажи являются не пресловутыми типами, а индивидуальностями, людьми, живыми людьми, а не идеями, тенденциями и проблемами. У Куприна индивидуально живое начисто побеждает «типическое», столь важное для традиций русской литературы. Здесь он был нов, неожиданнен и очень ярок. Причём индивидуальность воплощена в особой своей неповторимости. Этой важнейшей стороны художественного мира Куприна коснулся его старший современник, поэт и мыслитель Иннокентий Анненский. В посмертно опубликованной статье «Эстетика «Мёртвых душ» и её наследье» поэт писал: «Дело в том, что в каждом из нас есть два человека, один – осязательный, один – это голос, поза, краска, движение, рост, смех.
Другой – загадочный, тайный.
Другой – это сумеречная, неделимая, несообщаемая сущность каждого из нас. Но другой – это и есть именно то, что нас животворит, и без чего весь мир, право, казался бы иногда лишь дьявольской насмешкой.
Первый прежде всего стремится быть типом (здесь и далее курсив И.А.) без типичности – ему зарез. Но только второй создаёт индивидуальность.
Первый ест, спит, бреется, дышит и перестаёт дышать, первого можно сажать в тюрьму и заколачивать в гроб. Но только второй может в себе чувствовать Бога, только второго можно упрекать, только второго можно любить, только второму можно ставить моральные требования, и даже нельзя их не ставить…» И рядом – о нашем герое: «Странно бы, кажется, среди наследья гоголевской эстетики искать Куприна. Но бес неумирающего Гоголя щекочет и этого писателя. Тип хотел бы слить у него воедино побольше индивидуальностей и весело царить над ними. Но художник то и дело сбивается с ноги. Мораль ломает ему перегородки, и тип поневоле должен прятаться, жить под чужим именем, а иногда, как в «Яме», даже и вовсе без всякого имени, просто в виде какой-то упорной телесности, невыносимо властной, однако, среди самых разубедительных силлогизмов, и живой…»
Из всего написанного и сказанного за долгие годы, может быть, приведённое суждение гениального лирика – самое глубокое и точное определение основополагающих начал художественного мира Александра Ивановича Куприна. Толковать этот необычайно в смысловом отношении насыщенный текст, этот поражающий воображение акт художественного вживания в чужое невозможно. Подобное следует лишь понять, почувствовать и разделить.