Александр Панфилов, кандидат филологических наук
В ночь на 5 февраля 1919 года в Сергиевом Посаде под отходную молитву, прочитанную отцом Павлом Флоренским, тихо умер Василий Розанов. То ли от физического изнеможения, от голода, от невыносимых условий существования в эпоху «военного коммунизма», то ли от тоски, от того, что та страна и та культура, которые он страстно любил и в которых только и мог жить и творить, погибли, кончились. «Русь слиняла в два дня, – с горечью писал Розанов в конце 1917 года в «Апокалипсисе нашего времени». – Самое большее – в три. Даже «Новое Время» нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. <…> Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска и не осталось рабочего класса. Что же осталось-то? Странным образом – буквально ничего».
Его похоронили на окраине Сергиева Посада, на территории Черниговского скита, рядом с могилой Константина Леонтьева, Розанову чрезвычайно близкого. Два бунтаря русской культуры, не желавшие мириться ни с какими навязываемыми извне интеллигентскими клише и стереотипами, теперь лежали «соседями» в святой Радонежской земле.
Черниговский скит вскоре большевики упразднили, здесь разместили сначала интернат для глухих, потом колонию для преступников, и уже в 1920-е годы кладбище оказалось разорено и уничтожено. Михаил Пришвин, пришедший сюда с дочерью Розанова Татьяной весной 1927 года, нашёл остатки могил, оставил в своём дневнике с рисованным планом точнейшее их топографическое описание, как бы заглядывая в те времена, когда оболганное и запрещённое имя «реакционера и болтуна» Розанова (равно как и Леонтьева) вновь громко зазвучит в нашей культуре, и к могилам этим захочет пойти народ. Благодаря пришвинским сведениям в 1991 году эти захоронения были обнаружены и восстановлены.
Розанова сегодня издают, о загадке Розанова пишут, его тексты остаются актуальными в наши дни. Впрочем, и в десятилетия насильственного «забвения» розановское эхо звучало в отечественной литературе – для большинства «прикровенно», для посвящённых – вполне явственно. Вспомним хотя бы прозу В. Шкловского, прозу М. Цветаевой, эссеистику И. Бродского, разнообразные «затеси» (В. Астафьев), «мгновения» (Ю. Бондарев), «крохотки» (А. Солженицын) и пр. и пр.
Внешняя жизнь Розанова довольно скудна, таких судеб в России последних царствований множество. Разночинец (дед по отцу – священник, мать – из обедневшего дворянства), нищее детство, раннее сиротство, скитание по провинциальным гимназиям (Кострома, Симбирск, Нижний Новгород), Московский университет, одиннадцать лет унылого учительства, которое Розанов никогда не любил; снова в провинции (Брянск, Елец, Белый), столичный чиновник невысокого пошиба, наконец, журналист суворинского «Нового времени»… Ничего яркого, необычного, авантюрного.
Был, правда, один «извив». Будучи гимназистом в Нижнем Новгороде, Розанов познакомился с Аполлинарией Сусловой, шестнадцатью годами его старше, бывшей в начале 1860-х годов любовницей Ф. Достоевского и измучившей писателя до форменной неврастении. Молодого человека, никогда в своей провинциальной жизни столь необычных женщин не встречавшего, накрыла страсть. Спустя два года, в 1880 году, Розанов и Суслова обвенчались. Комментируя этот факт, нынешние исследователи, памятуя о том, что с гимназических времён Достоевский был для Розанова объектом почти священного поклонения, часто говорят, что брак этот стал попыткой мистического «прикосновения» к обожаемому писателю. Но это история тёмная. Доподлинно неизвестно, знал ли вообще Розанов в момент женитьбы о том, что у его возлюбленной были близкие отношения с Достоевским. Брак оказался жестоким, несчастным. Суслова ни в грош не ставила творческие дерзания Розанова, писавшего тогда фундаментальный труд «О понимании», клеймила его никчёмным неудачником, страшно ревновала, а спустя несколько лет покинула, увлёкшись его товарищем. Розанов два года после этого страдал и плакал, а потом встретил свою судьбу, свою Варвару Дмитриевну, с которой реализовалась его мечта о семье как об острове-крепости среди житейского моря и с которой он тайно обвенчался в 1891 году. Тайно, потому что Суслова не давала ему развода, и все дети Розанова (пять дочерей и сын) появились на свет незаконнорождёнными.
Это – одно яркое внешнее событие его жизни. Ещё одно, быть может, относится к 1913 году, когда после ряда его антисемитских статей, связанных с «делом Бейлиса», Розанову объявила бойкот столичная творческая общественность, и дом его, до того полный народа, опустел. Тогда ему припомнили его «аморализм», его «двуличие», его одновременные выступления в печатных органах противоборствующих лагерей (чтобы это не смотрелось «раздвоением личности», Розанов использовал псевдонимы), его «всеядность».
Всё остальное в его судьбе – книги, слова, во многом с привкусом провокации, литературного скандала. Уже с конца 1890-х годов о Розанове заговорили как о человеке, без страха забирающемся в области «неясного и нерешённого» («В мире неясного и нерешённого» – название его книги 1901 года), ненавидящем всяческие каноны и ищущем истину на нехоженых путях. Его интересовало всё запретное и полузапретное: он задавал неприятные вопросы Церкви и самому христианству, много и откровенно писал о проблемах пола, с жаром исследовал «еврейский вопрос» – на грани фола, на грани приличия.
Но главное своё открытие Розанов совершил в начале 1910-х годов, придумав новый жанр, – в своей «Листве», понимая под ней исполненные в едином стилистическом и мировоззренческом ключе книги – начиная с «Уединённого» (1912): «Опавшие листья» (два «короба», 1913, 1915), «Сахарна» (1913), «Смертное» (1913), «Мимолётное» (1915). (Впрочем, «пророчество» об этом жанре мы найдём уже в «Эмбрионах», напечатанных в книге «Религия и культура» (1899), с их знаменитым зачином: «Что делать?» – спросил нетерпеливый петербургский юноша. – «Как что делать: если это лето – чистить ягоды и варить варенье; если зима – пить с этим вареньем чай».)
Вот начало «Уединённого»: «Шумит ветер в полночь и несёт листы… Так и жизнь в быстротечном времени срывает с души нашей восклицания, вздохи, полумысли, получувства… Которые, будучи звуковыми обрывками, имеют ту значительность, что «сошли» прямо с души, без переработки, без цели, без преднамеренья – без всего постороннего… Просто – «душа живёт»…» И там же, в «Уединённом», находим объяснение метода: «Как будто этот проклятый Гуттенберг облизал своим медным языком всех писателей, и они все обездушелись «в печати», потеряли лицо, характер. Моё «я» только в рукописях…» Отсюда и жанровый подзаголовок «Уединённого»: «Почти на праве рукописи». То есть Розанов пытается открыть нам живую жизнь души – с её непоследовательностью, эмоциональностью, противоречивостью, с невозможностью окончательных суждений, – пытаясь отучить литературу, на путях к последней искренности, от литературной позы, «сделанности», от котурнов, от торжественного жеста и «небожительства».
Обнаружить что-то подобное в мировой литературе затруднительно. Говорят об «Опытах» Монтеня, о «Мыслях» Паскаля, но там при всём жарком биении мысли всё слишком округло и законченно (как вообще во французской литературе). Говорят о «Дневнике писателя» Достоевского, бывшем наряду с Библией настольной книгой Розанова. Это ближе к истине, но и у Достоевского дают о себе знать литературная обработка, стремление к логике и завершённому суждению. Не то у Розанова: он пишет «только о себе» и «только для себя», просто – «мне нужно», «мне нравится», он посылает читателя «к чёрту», но в том-то и весь фокус, что это «о себе» и «для себя» настолько интересно, глубоко и неожиданно, что втягивает в себя читателя, превращая его в восхищённого и доверчивого собеседника, соглашающегося и с розановскими нападками на христианство, и с тем, что несравненная русская литература стала могильщиком России, и с назначением в главные литературные «бесы» Гоголя, который только и знал, что изображал разнообразные «рыла», а они вдруг материализовались и погубили Отечество. Всё текуче, всё неокончательно, и сплошь кавычки, скобки, курсивы, разрушающие привычную семантику слов и превращающие текст в бликующие волны, которые и есть новый стиль, новый жанр.
И всё-таки. Пережив опыт диалога с Розановым, понимаешь, что, несмотря на все неистовые его борения и отрицания, в его судьбе было много любви и много «безусловности»: он любил свою Варвару Дмитриевну («друга», «мамочку») и своих детей до какой-то «задыхающейся» сентиментальности, и семья для него была тем несомненным контекстом, вне которого не бывает явления, в нашем случае – «явления Розанова»; он любил русскую культуру; он любил Россию («До какого предела мы должны любить Россию: до истязания, до истязания самой души своей. Мы должны любить её до «наоборот нашему мнению», убеждению, голове…» – писал он в конце жизни своему первому биографу Э. Голлербаху); он любил Бога (едва ли не последние слова Розанова, записанные П. Флоренским: «Как я был глуп, как я не понимал Христа…») Он был счастливым человеком, этот несносный Розанов.