Дмитрий Воденников
А потом наступает вечер. Такой бесконечный, как очередь за тортом «Прага».
Эллочка сидит у окна (в комнате пахнет борщом и очень дешёвыми духами, которые она выдаёт за французские). Ей давно за шестьдесят. Она уже не «ого», не «хо-хо», она – старая кукла, у которой сильно облупилась краска на жухлых щеках. Но как она ещё держит спину. Нет, она не готова сдаваться.
Она пережила всех: и инженера Щукина с его скучными чертежами (он погиб, уже разведённый с ней, в 1942 году), и Фиму Собак (она зачем-то в 1939 году переехала в Ленинград и умерла там в блокаду от голода), она даже пережила Вандербильдиху. Она пережила всех и всех победила.
Она берёт старое зеркальце в дешёвой пластмассовой рамке и смотрит. Там – мрак. Но она поправляет серую шаль (облезлая горжетка из мексиканского тушкана сгинет в мучениях войны, хотя, по совести, это был просто заяц, но для Эллочки тогда этот заяц был счастье и вечность).
– Хамишь, – шепчет она пустоте. И пустота отступает.
Впрочем, Эллочка Николаевна знает теперь, что вещи – это тоже предательство.
Она это узнала после того, как на представлении заграничного мага в театре «Варьете» всё, что она набрала в вдруг возникшем на сцене дорогом магазине, всё обратилось в ничто, и она бежала потом в исподнем по улице под улюлюканье гадких мужчин. Не хочется вспоминать.
Старая Эллочка проводит сухим пальцем по краю комода, и за пальцем тянется полоса. Мелкая, серебристая, театральная пыль.
И дремлет в пахучем серванте не нужное уже никому ситечко. Это с ним пришёл однажды потный и красивый парниша, чтоб совершить неравноценный обмен. Но старая Эллочка не смотрит на ситечко. Ситечко – это прошлое. А для Эллочки прошлого нет.
К тому же теперь она пьёт растворимый индийский кофе. Это знаменито.
– Ужас, – говорит она зеркалу, но зеркало знает, что Елену Николаевну не сломить.
Эллочка помнит день, когда объявили войну. В сорок первом ей было уже 39. Молодость прошла, а потом и война пришла и хотела Елену Николаевну окончательно растоптать. Хамите, парниша.
Эллочка помнит, как всё в жизни разом оборвалось. Как было страшно. Как бежало начальство из Москвы, как вспыхнула паника. Но потом наступление немцев остановили.
Помнит, как копала с другими женщинами рвы на подступах к городу. Как работала санитаркой (и её лексикон в 30 слов ей совсем не мешал, не до слов тогда было).
Как дежурили на крышах домов, туша «зажигалки». Зажигательные бомбы тушили щипцами или песком. Эллочка тоже тушила.
А ещё ввели карточки на продукты и промтовары. Некоторые москвичи выращивали овощи прямо в скверах и парках. Нет, она не выращивала.
Не учите меня жить. Да, я, как все: голодала, болела, боролась, хотела любви, но в итоге своём – проиграла. Всем: Щукину, второму после него, третьему, Вандербильдихе, времени – всем.
Но когда я умру, а умру я в 1972 году, в эпоху развитого социализма, я приму новый вызов в последний раз. Скажу надвигающемуся на меня бессловесному мраку: «Жуть». А потом, сообразив, что надо найти подходящие для вечной разлуки слова, прошепчу этому мраку, железная, непобедимая: «У вас вся спина белая». И нет, и не будет смерти тогда для меня.