* * *
Ночь над Москвой. Все кошки серы.Осенний ветер просквозил.
А ночь не знает высшей меры,
хоть властвует с избытком сил.
Звезда в ночи необычайна
и проливает острый свет.
На всём лежит такая тайна,
что мне пути обратно нет.
* * *
Фараоновы морды кошачьии закатные волны,
этот взор, что околыш казачий
цвета Волги и воли.
Набегает Нева на ступеньки,
обмывает смотрины.
Я бы так переделал: «от Стеньки –
Петро Примо».
И в тебе это слово осталось
от Руси допетровской,
от истории, что пролисталась
мимо Софьи Перовской.
И каким-то цветком деревенским
от подушки пахнуло,
и одежда повисла на венском
закруглении стула –
то ли мантия, то ли рогожа,
и, конечно, кожанка.
Говори же, клеймёная рожа,
отвечай, каторжанка!
* * *
Л.С.
В гостинице «Европейской»
заснул нетрезвый турист.
О, город мой затрапезный,
ты пуст, просторен и чист.
В карман забита бутылка,
окурок в зубах зажат,
загадочная улыбка
приколота на фасад.
Тихи на флагштоках флаги,
в яхт-клубах мутны огни,
как бы водяные знаки,
видны на просвет они.
Нет часа, когда мы видим
яснее нашу судьбу.
О, нет, никогда не выдам
месткому, мужу, суду...
«Скажи, чародейка Лара,
гадай на этом песке –
изгнание, смерть, отрава, –
всё в жизни на волоске...
Что видишь сквозь самый первый,
осенний сухой туман?»
Я верю в твой нрав неверный,
твой шарф подношу к губам.
Скажи-ка, докуда стоит
добраться, дожить, успеть?
Не лучше ль, как астероид,
в полёте дотла сгореть?
заснул нетрезвый турист.
О, город мой затрапезный,
ты пуст, просторен и чист.
В карман забита бутылка,
окурок в зубах зажат,
загадочная улыбка
приколота на фасад.
Тихи на флагштоках флаги,
в яхт-клубах мутны огни,
как бы водяные знаки,
видны на просвет они.
Нет часа, когда мы видим
яснее нашу судьбу.
О, нет, никогда не выдам
месткому, мужу, суду...
«Скажи, чародейка Лара,
гадай на этом песке –
изгнание, смерть, отрава, –
всё в жизни на волоске...
Что видишь сквозь самый первый,
осенний сухой туман?»
Я верю в твой нрав неверный,
твой шарф подношу к губам.
Скажи-ка, докуда стоит
добраться, дожить, успеть?
Не лучше ль, как астероид,
в полёте дотла сгореть?
* * *
Милая родина, рынок Сенной,это сегодня случилось со мной,
через Фонтанку опять не пройти
что-то мерещится там, впереди.
Замысел жизни – привычный обман,
около рынка – тот давний шалман,
ветхий, где кругом пошла голова,
где я впервые услышал слова:
«Не признавайся, не бойся, не жди…»
Милая родина, что впереди?
О, если б снова вернуться назад,
снова увидеть Юсуповский сад,
зимние тучи, Обуховский мост,
вот мой последний и первый погост…
Вот потому, потому, потому
я ничего не скажу никому.
«КРЕЙСЕРОВА СОНАТА»
На стороне материкаПоставлен обелиск,
На коем слово выбивал
Матрос-евангелист.
Тогда, в угрюмом октябре,
Кронштадтский военмор,
Как на адамовом ребре,
Проверил свой напор.
С тех пор суровая жена –
Событий этих плод –
Предпочитает флот, она
Лелеет свой оплот
И крейсер, старенький, чудной,
Трёхтрубный молодец,
Что смотрит пушечкой одной
В пустующий дворец.
* * *
У Александровской колонныопять закат, опять рассвет,
здесь время падает наклонно,
и никаких сомнений нет,
что вновь Нева уходит в море,
что верховодит наш простор,
что новый день наступит вскоре,
что солнце победит позор.
Гремят куранты, свет широкий
над этой площадью велик,
и виден нам простор далёкий,
и внятен сущий нам язык,
идёт рассвет неумолимый,
и воскресают сто ветров,
и надо всем страны родимой
всё охраняющий покров.
* * *
Ровно в полночь на террасе –предвесенний холодок.
Снег сошёл на диабазе,
сумрак к домику прилёг.
Мутноватые созвездья
пробиваются за мглу,
эти верные известья
знают славу и хулу.
Что-то нынче понимаю
и твержу наверняка,
если доживу до мая,
то пробьюсь за облака.
* * *
Дождь идёт, и холодеют скулы,это – осень, осень, наконец!
И земля тяжёлая заснула,
и зима торопит свой венец.
* * *
За окном шумят те же ели,те же сосны забор сторожат,
а откуда мы прилетели –
знать не знают, во мгле стоят.
То же небо не блещет синькой,
тот же ветер листву метёт,
что же будет новой посылкой,
что случится под Новый год?
Это дом сам тебе подскажет,
мы окажемся снова в нём,
только опыт разлуки нажит
и открыт большой окоём…
ТРАМВАЙ
(Весна 1953 года)Двадцать девятый трамвай –
Красный огонь и зелёный,
Где пропадаешь, лентяй,
Ныне такой Первомай –
Международный холодный.
Может быть, ты на Сенной?
Может быть, ты на Никольской?
Этой последней весной,
Поздней, разъезженной, скользкой,
Красно-зелёным лучом
Крашен ледок поднебесья,
И подпираешь плечом
Номер газеты «Известья».
Сколько отсчитано лет?
Я – твой трамвайный невольник,
На Техноложке портрет –
Ласково смотрит покойник.
Холодно, поздно, темно,
Флаги, портреты, плакаты,
Времени веретено
Парки прядут виновато.
Ибо крутая кудель
Сходит на грубую пряжу,
Вот и последний апрель
Сдал полуночную стражу.
Принял её Первомай,
И, наконец, оживлённый,
Самый последний трамвай –
Красный огонь и зелёный.
МУЗЕЙ
В Гори был и видел те портреты,Ранние, в музейных закромах.
«Почему? – подумал я про это.
– И откуда он повёл замах?»
Потому что волосатым брюхом
Он отметил в умственной графе:
«Сверху будут те, кто проще духом,
а не эмигрантские кафе».
БАТУМ
После кутежа бывает горечь –Кто в Батуме этого не знал!
В городе, где Исаак Симхович
Комнату Иосифу сдавал.
Помнишь, белокурая Розита,
Над Батумом пелену дождя,
Мы с тобой гуляли знаменито
Под портретом бывшего вождя.
Он глядел, весёлый, симпатичный,
Трубочкой обкуренной пыхтя,
И на наш напиток заграничный
Ручку поднимая, что дитя.
Он и сам к таким был расположен,
Винтиком любовно называл,
Допускаю, прав он, предположим,
Всё-таки он что-то прозевал.
Это он Империю отладил,
И она его умом жива,
Только нас от жизни не отвадил,
В остальном-то был он – голова!
Он-то знал, стукач и уголовник,
Люди понимают только нож,
Надо перерезать неугодных,
Остальных от страха бросит в дрожь.
И они пойдут, неся знамёна,
Под портреты упадая ниц,
Знал, кого убить, он поимённо,
Не забыл ни адресов, ни лиц.
Ты, страна, от края и до края,
Припадая к вечности земной,
Чувствуешь ли что, не понимая,
Под пятиконечною звездой?
ВСЕ ХОТЕЛИ УБИВАТЬ...
Томасу Венцлова
Партизанщина, чаща, литовщина...
В тёмном баре немое кино.
Всё, что начато, вот и окончено,
потому что уже всё равно.
«Студебеккер» проедет по шмайсерам,
«Смерш» войдёт в полевой сельсовет,
Банионис берёзовым блайзером
поразит голубой полусвет.
Бей за Родину! Бей за Мицкевича!
Бой на мельнице, бой за рекой...
Делать нечего, милые, нечего,
так давайте ещё по одной.
Так теки заграничная, шведская,
тарабарская, барская речь,
и лети на литвина советская,
боевая, литая картечь.
Наконец вы сдаётесь, товарищи,
пали Зимний, Версаль, Сан-Суси...
И на этом последнем пожарище
сам себе ничего не проси...
В тёмном баре немое кино.
Всё, что начато, вот и окончено,
потому что уже всё равно.
«Студебеккер» проедет по шмайсерам,
«Смерш» войдёт в полевой сельсовет,
Банионис берёзовым блайзером
поразит голубой полусвет.
Бей за Родину! Бей за Мицкевича!
Бой на мельнице, бой за рекой...
Делать нечего, милые, нечего,
так давайте ещё по одной.
Так теки заграничная, шведская,
тарабарская, барская речь,
и лети на литвина советская,
боевая, литая картечь.
Наконец вы сдаётесь, товарищи,
пали Зимний, Версаль, Сан-Суси...
И на этом последнем пожарище
сам себе ничего не проси...
БЕРЛИН
Этот отель проектировал Шпеер,Здесь ар-деко югенд-стиль отменяет,
Эту аллею сам Геббельс отмерил,
Свет над Берлином её оттеняет.
Сидя в пивной, на задворках отеля,
Светлое пиво и тёмное пиво,
Кружки литровые столь запотели,
Пену глотаешь легко и глумливо.
Свастика бьётся на знамени алом,
Фюрер молчит в лакированном «хорьхе»,
Тонкие линзы протёр перед залом
Некто, в душе переполнивший морги.
Все они галстуки тёмные носят
И протирают щетину лосьоном,
Все они бьют альпенштоком о проседь,
Впрочем, владеют и «смитом-вессоном».
Ночью выходят на эту аллею
Стаей опасной, как выводок волчий,
«Мы, как и вы, никого не жалеем,
мы убиваем незримо и молча».
Лгут и хохочут, ощеривши зубы,
Или пикируют, словно архангел,
И подвывают им флейты и трубы,
Всё им мерещится траурный Вагнер.
Рейхсканцелярия дышит гранитом,
Веддинг полощет багровые флаги,
Тот, кто остался навеки убитым,
Не пожалел ни свинца, ни отваги.
Будет ещё им пора Сталинграда,
Будет ещё им паденье Берлина,
Вдоволь хлебнут они стали и ада,
Глотку забьёт им холодная глина.
Скоро-нескоро под тяжким прикладом
Ты ещё, гадина, бездну нашаришь,
Мы тебя выищем в доме проклятом,
Правое знамя над нами, товарищ!
Фюрер молчит в лакированном «хорьхе»,
Тонкие линзы протёр перед залом
Некто, в душе переполнивший морги.
Все они галстуки тёмные носят
И протирают щетину лосьоном,
Все они бьют альпенштоком о проседь,
Впрочем, владеют и «смитом-вессоном».
Ночью выходят на эту аллею
Стаей опасной, как выводок волчий,
«Мы, как и вы, никого не жалеем,
мы убиваем незримо и молча».
Лгут и хохочут, ощеривши зубы,
Или пикируют, словно архангел,
И подвывают им флейты и трубы,
Всё им мерещится траурный Вагнер.
Рейхсканцелярия дышит гранитом,
Веддинг полощет багровые флаги,
Тот, кто остался навеки убитым,
Не пожалел ни свинца, ни отваги.
Будет ещё им пора Сталинграда,
Будет ещё им паденье Берлина,
Вдоволь хлебнут они стали и ада,
Глотку забьёт им холодная глина.
Скоро-нескоро под тяжким прикладом
Ты ещё, гадина, бездну нашаришь,
Мы тебя выищем в доме проклятом,
Правое знамя над нами, товарищ!
* * *
Я – жидовская морда,я – советский еврей,
заявляю вам твёрдо
пред Отчизною всей,
я родился в имперском
городочке Петра,
где калёным напёрстком
душу выжгла беда,
на Неве и на Каме,
на Днепре и на Пре
я махал кулаками,
я рыдал во дворе,
у опушек и просек
я вам душу открыл,
поматросил и бросил,
отошёл, закурил.
В октябре и в апреле,
Вдалеке и вблизи,
Взор открыт на пределе
Милосердной земли.
Сяду в поезд почтовый
в Риге, Минске, Баку,
и удачу подковой
разогну на бегу.
Чай несёт проводница,
сонно стонет сосед…
С кем ещё породниться
мне на старости лет.
Через чахлый осинник,
ничего не тая,
набегает Россия –
всё, что есть у меня.
СТАЯ
Толпа всегда терзает гения –во временах и в волчьей стае,
и ожидает лишь мгновения,
подшёрстком злобы обрастая.
Любые поощряет странности,
все разновидности бутылок,
но не прощает всею стадностью,
что он не строится в затылок.
Влачит его к столбу позорному,
ловя на всякой неудаче,
но ведь он мерзок-то по-своему,
и некрасив порой иначе.
Затаиваясь за завалами,
принюхиваясь к обстановке,
со всеми старыми и малыми,
чуть что – погладит по головке.
И той же лапой волосатою
его придушит и завоет,
и перед тем, как ставить статую,
в своей тайге его зароет.
Что делать? Так тебе предписано,
и ты понять не можешь, стая,
жива ты нюхом, он же – истиной,
раз навсегда тебя прощая.