В тот раз Анатолий Клещенко вернулся из командировки в долину реки Камчатки на редкость неудачно. Жена оказалась в отъезде, а ключ от квартиры он, видимо, выронил в таёжном зимовье. Он обзвонил соседей, предупредил о предстоящем испытании для ушей, а потом... вытащил из рюкзака служебный пистолет, прострелил замок и, войдя таким образом в квартиру, обрёл всё же пристанище.
Через несколько дней после этой истории я оказался с ним в одной компании, где уже знали о вынужденном вскрытии квартиры посредством пальбы. Не обошлось и без вопросов, мол, стоило ли стрелять, если его с радостью приняли бы по многим гостеприимным адресам. Клещенко отвечал привычной для него скуповатой улыбкой, а в конце концов сказал: «Вам трудно понять. Если ты дома, то никто без спроса не войдёт. А если попробует, то не обрадуется. А на лестнице, на улице, да ещё с пистолетом...» Зная о лагерных страницах биографии Анатолия Дмитриевича, продолжать тему никто не стал.
Сам он углубляться в «туман холодного прошлого» никогда не стремился. За три года знакомства я почти не слышал от Клещенко упоминаний о том, чем многие из пострадавших в ежовско-бериевские времена чуть ли не кичились. Однажды при мне спросили его о Солженицыне. Клещенко неохотно ответил, что виделся с ним пару раз на застольных посиделках у общих литзнакомцев, но ничего особенного сказать не может, тем более что сам он будущему нобелевскому лауреату не понравился.
Дело было в отношении к «шарашечному» периоду солженицынских мытарств. Анатолий Дмитриевич отозвался о герое одного из солженицынских романов Глебе Нержине в том духе, что его мотание срока иначе как курортным не назвать. Солженицын воспринял это как выпад в собственный адрес. Был, видимо, во взаимном невосторженном восприятии и другой, чисто писательский нюанс. Автора «Архипелага Гулаг» невесёлый, но богатый отсидочный опыт Клещенко интересовал прежде всего как жизненный материал для собственного творчества. Анатолий же Дмитриевич абсолютно не склонен был налево и направо делиться ужасами пережитого. Нанесённые ему эпохой и её служителями раны были столь глубоки, что он старался не оглядываться на них всуе.
Прошлое, однако же, обладало столь едкими свойствами, что напоминало о себе с неожиданным коварством. Однажды Анатолия Дмитриевича уговорили заглянуть на застолье к доценту местного пединститута, возжелавшего заполучить к себе именитого литератора. Хозяин дома, изрядно принявший на грудь, ударился в живописание своей воинской службы, проведённой им, как выяснилось, за конвоированием по дальним этапам заключённых всех существовавших мастей. В конце концов Анатолий Дмитриевич не выдержал и отпустил несколько словесных шпилек, выдававших хорошее знакомство с предметом разговора.
Доцент немало удивился и справился, откуда почётному гостю ведомы тонкости специфической службы. Его вынужденный собеседник в ответ указал на стеллаж с томами литературной энциклопедии. Кто-то из гостей не поленился снять увесистую книжищу с полки и прочесть вслух лаконичную, но весьма многозначительную с учётом только что отшумевшего диалога справку: «Клещенко, Анатолий Дмитриевич (р. 14.III.1921, дер. Поройки Ярослав. обл.) – рус. сов. писатель. Начал печататься в 1937 г. Вскоре был незаконно репрессирован. В 1957 г. реабилитирован. К. пишет о строителях, промысловиках, золотоискателях, создаёт картины суровой сев. природы.»
Настырный доцент между тем не без яда спросил:
– Вот тут говорится, что вы тибетские народные песни переводили. А их-то каким манером вам пристегнули?
– Надо было на что-то жить, потому согласился на этот заказ, – пояснил Анатолий Дмитриевич. – Сначала предложили Гитовичу, поскольку он китайцев и корейцев много перелагал, но Александр занят другой работой был. Я к нему в литобъединение когда-то ходил. В некотором роде помощь учителя ученику.
В тот же вечер он нечаянно блеснул и своеобразным умением, освоенным за колючей проволокой. Хозяин, унося переполненную пепельницу, умудрился уронить её и разбить вдребезги. Клещенко попросил пустую консервную банку. Получив требуемое, он извлёк острейший нож и за несколько минут изготовил что-то напоминающее китайский чечевицеобразный светильник, в прорезях которого прекрасно умещались сигареты. Как сам он мне потом рассказал, искусством преображения всего отслужившего своё в нечто полезное овладел именно в самые горькие годы.
.Лагерный срок он заработал за стихотворение о Сталине, начинающееся словами «Пей кровь, как цинандали на пирах. / Ставь к стенке нас, овчарок злобных уськай, /
Топи в крови свой беспредельный страх / Перед дурной медлительностью русской!». Сейчас оно любому доступно в интернете, а тогда жена Анатолия Дмитриевича Белла, часто бывавшая в нашем журналистском кругу, под величайшим секретом показала его мне и двум-трём друзьям.
В конце тридцатых эти жестокие строки попали туда, где не надо было им быть прочтёнными. Последовал «урожайный» обыск, и в вину начинающему поэту вменили не только его собственную политическую лирику, но и книжки стихов опальных и запрещённых тогда авторов. Попали они к нему необычным сейчас, а очень даже реальным тогда образом. Однажды юный Анатолий забрёл в Петропавловскую крепость и наткнулся на жутковатое действо. В одном из закоулков пылал костёр и дюжие молодцы в кожаных куртках швыряли лопатами в огонь из кузова грузовика привезённые откуда-то и обречённые на аутодафе книги. Юноша подобрался поближе и, когда экзекуторы устроили перекур, смог тайком унести несколько не доставшихся ещё пламени сборников Гумилёва, Есенина, Мандельштама. С последним он был лично знаком, но подробнее обещал рассказать как-нибудь потом, поскольку не всем из присутствовавших при разговоре это могло быть занимательно. К несчастью, такого случая так и не представилось.
Как же занесло писателя на романтичный, красивейший, суровый, но ставший для Анатолия Дмитриевича гибельным полуостров?! Обкому партии, а точнее, его пропагандистскому сегменту очень хотелось завести у себя полноценную писательскую организацию, но обладателей членских билетов СП СССР для самостоятельной писательской ячейки не хватало.
Клещенко был этим предложением несколько удивлён, но Камчатка его давно интересовала, а зазывалы обещали и квартиру, и работу для жены. Наверное, без особых проблем нашли бы непыльное занятие и для самого писателя, но Анатолий Дмитриевич пошёл в охотинспекторы, предпочтя кабинетному сидению тяготы таёжной жизни в обнимку с природой, объятия которой в конце концов оказались для него гибельными.
Коллеги по писательской организации, которая без Клещенко ещё долго бы не появилась на Камчатке, относились к нему не без пиетета, но как-то настороженно. Ни у кого вокруг не было стольких книг в престижных издательствах. Но Анатолий Дмитриевич абсолютно не терпел экивоков и оценивал творчество окружающих вроде бы и мягко, но не вселяя надежд на будущее. Производственно-рыбацкие поэзия и проза, которыми пробавлялись почти все остальные участники литературной ячейки, ничего, кроме уныния, ему не внушали.
Самих рыбаков, как и всех, кто зарабатывал на хлеб насущный любым честным трудом, он бесспорно уважал. Но заставить себя писать о передовом рыбацком опыте левой ногой, но с гарантированной возможностью собрать книжку производственной публицистики он не мог. А другая словесность местный филиал Дальневосточного издательства не интересовала.
.В последний раз он вместе с коллегой полетел в таёжное урочище близ реки Камчатки для учёта соболей. Вертолётчики помогли выгрузить снаряжение и умчались выполнять другие задания. Когда же Клещенко и его спутник открыли дверь зимовья, то обнаружили, что избушка подчистую разграблена невесть кем, но, скорее всего, браконьерами. Стёкла оконца оказались выбитыми. Продержаться две-три недели казалось немыслимым. А вызвать подмогу они не могли, поскольку рацией их почему-то не снабдили.
В одном из самых последних, если не в самом последнем стихотворении он писал: «Моё хозяйство – два витых ствола, / И – как порой привычка дорога нам! – /Я так привык, чтоб домом мне была / Лишь куртки обгорелая пола, / А ночником – звезда над балаганом.»
По сути дела, он набросал в записной книжке как бы оптимистический реквием самому себе. На соседних страницах было горькое и безжалостное описание смертельной хвори. Страдания были таковы, что Клещенко думал о самоубийстве. Он удержал себя от суицида только ради спутника по этой последней экспедиции: застрелись Анатолий Дмитриевич – и того затаскали бы по допросам.
.После смерти Клещенко Белла совершила невозможное, пробив в ленинградском филиале «Советского писателя» объёмистый том прозы Анатолия Дмитриевича. Чуть позднее появился сборник поздних стихов. Кое-что из потаённой лирики напечатал «Новый мир». С разгулом интернета стали доступны и другие его стихи. А вот строфы из его новогоднего поздравления друзьям мне нигде не попадались. Услышал я их от самого Клещенко накануне 1974 года: «Вид печален: небритые сопки, / Две собаки, четыре трубы. / Поднимите же, граждане, стопки / За романтику нашей судьбы».
Свою чашу романтики он уж точно осушил до дна!