На краю

Людмила ШАРГА

Поэт, прозаик, публицист. Родилась в России. Живет в Одессе. Создательница и ведущая литературной гостиной «Diligans» (Одесса), заместитель председателя Южнорусского Союза Писателей, заведующая отделом поэзии Одесского литературно-художественного журнала «Южное Сияние», ведущая рубрики «Одесская страница» в литературно-художественном журнала «Гостиная» (Филадельфия).

Автор публикаций в Одесских антологиях «Кайнозойские Сумерки» и «Солнечное Сплетение», в альманахах «Меценат и Мир» (Москва), «Дерибасовская-Ришельевская (Одесса), в журналах «Дон» (Ростов-на-Дону), «День и Ночь» (Красноярск), «Соты» (Киев), «Русское Поле» (Кишинев), в интернет-журналах «Гостиная», «45-я параллель», «Ликбез», «Камертон», «Золотое Руно» и др.

Лауреат премии Фонда «Русского Безрубежья» за вклад в русскую литературу. Автор 9 книг поэзии и прозы.

 

 




* * *

 

Научи меня быть вечерней рекой,

течь и верить: каждому – да по вере

отмеряет и щедрой дает рукой

тот, кто сам и вода, и река, и берег.

Научи меня быть огнем и землей,

легким облаком – тайного вздоха легче,

укажи мне затерянный путь домой,

на восток, где зарей окоем расцвечен.

Научи меня мудрости просто жить.

Я, усвоив основы твоей науки,

перестану загадывать и спешить,

и приму все утраты и все разлуки,

и однажды поверю, что смерти нет,

воспарив и свободно и облегченно,

и увижу, как горний исходит свет

от приговоренных и обреченных.

Научи меня жить… как в последний день,

чтоб уснуть на краю и проснуться с краю,

чтоб от яблони – яблоком в свет и в тень,

где вечернее солнце в траве играет,

и припомнится: зарев, земля, огонь

и журавль над серым срубом колодца,

и – под утро – в распахнутую ладонь

вожделенное яблоко-жизнь сорвется…

 

 

* * *

 

Одуванчики – такая игра.

Перелетный ветер вздохнет: пора –

обрываются, не прощаясь

и вернуться не обещая,

и летят, не ведая, кто предаст,

и не ведая о преданиях,

пролетают… Господи, – в сотый раз –

Привокзальную с поездами,

где клубятся дымные вечера,

суетливые рдеют будни.

Одуванчики – такая игра,

победителей в ней не будет.

Будет лето.

Будет неблизким путь.

Будет день и ночь

что есть силы дуть

перелётный ветер – обманщик.

Где твой дом, скажи, одуванчик?

Серебрится след вечерней росы,

и заря – от края до края,

подрастают солнечные часы

и судьбу по солнцу сверяют,

и лишь только ветер вздохнет: лети, –

распрощаются с колыбелью

и взлетят, чтоб где-то на полпути

одуванчиковой метелью

промелькнуть и кануть в небытие.

Это просто игра такая.

Там – в далеком солнечном забытье –

золотые стрелки стекают.

Там, где месяц май,

там, где месяц юн,

там, где дремлет ветер-обманщик,

босоногой девочкой я стою,

поднеся к губам одуванчик.

Осторожно выдохну: нам пора,

отпущу миллионы судеб.

Одуванчики – такая игра,

проигравшего в ней… не судят.

 

 

* * *

 

Помирать – так тихо и без паники,

воспарить над болью бытия,

где кнуты и их обратка – пряники

мальчиков находят для битья.

Где давно чужому богу молятся,

позабыв о том, что свой – внутри…

Вспоминая буквицы глаголицы,

на восходе утренней зари,

все принять, и кару и возмездие,

и когда душа оставит плоть,

пальцы сами лягут в двоеперстие –

в темную крамольную щепоть.

 

 

* * *

 

Из детства повеяло запахом хлеба

и домом,

и дымом и сладким и горьким,

окажется былью вся детская небыль,

умчатся салазки по катанке-горке

туда, где над речкою вьюга-поземка

змеится, клубится, как будто живая,

и первый ледок осторожный и тонкий

собой укрывает.

Салазки с разбегу уходят под воду,

и я пробуждаюсь от маминой песни,

где каждое слово родного извода:

кресало, Креслава, кресать и воскреснуть…

…от запаха дыма, от запаха хлеба…

Дорожкой знакомой – по катанке-горке

на старых салазках из темной каморки

туда, где вся быль превращается в небыль –

до третьего неба.

 

 

* * *

 

День безмятежен и весел,

можно свободно парить,

старая мойра Лахесис

видно забыла про нить.

Путь и далек и не к спеху,

только судьбу не избыть –

в птичьем гнезде под застрехой

дедовской старой избы

девять голов желторотых,

девять горластых птенцов…

Кто-то откроет ворота,

отодвигая засов.

Лишь верея проскрипела

на перекрестных ветрах,

девье привидится тело,

легкий послышится шаг.

Встретишься с пряхой седою

и позабудешь про мойр,

Доля, а может, Недоля

скажет: пора и домой.

То суета – то морока,

тяжко усталой душе,

что ж ты, как птица-сорока

падка на всякую мшель.

Глянет сурово: не жалко

беглых шутов да шутих,

приостановится прялка

лишь на мгновенье – на миг.

И невзирая, что нежить

где-то в подпечье скулит,

взглядом одним перережет

ставшую тоненькой нить.

 

 

* * *

 

Чай с молоком – заморская забава.

А бабушка заваривала травы,

забеливала каплей молока

и добавляла старого медка.

Он растекался в травяном настое,

и беды отступали прочь – пустое,

и хворь любая исцелялась вмиг;

Шалфей, чабрец, пяток сосновых игл,

цветы красавки – редкая отрава…

Чай с молоком – заморская забава.

В моем ни чая нет, ни молока.

Трава полынь – летуча и горька,

кошачьей мяты листья да коренья,

И одолень-трава,

цветок забвенья,

что прорастает в старицах речных,

где жители избушек лубяных

живут по-ра,

по-ра и помирают,

и красный угол в избах прорубают,

как пращуры их делали допрежь.

Но не заполнить чаем эту брешь.

И берег левый, он же – берег правый

от куполов пылает златоглавых:

а я меж ними – в серединном рву

ищу свою русалочью траву,

утерянную водную лилею,

и верю, что сыщу и уцелею;

…по-ра живу…

 

 

* * *

 

Библейская трава горька и незабвенна.

Летит полынный дух и сушит кровь и вены

тому, кто раз вкусил от горечи ее.

Снега не заметут,

и ливень не зальет.

Библейская трава, откуда память эта?

В соцветиях седых, в сплетенье дымных веток

не то успенья свет,

не то забвенья лед

тревожит и зовет,

тревожит и зовет.

Библейская трава горька и бесприютна,

но источает жар, который за минуту

сожжет тебя, дотла всего испепелив;

на миг припомнишь дом в густой тени олив,

и смуглое плечо,

и взгляд тревожной лани…

Ты – стар. Ты обречен, снедаемый желаньем.

Ты – как надсмотрщик зол,

как мытарь – пьян и скуп:

Испить бы только раз от этих темных губ,

от этих диких скул, от щиколоток тонких,

от девственной груди…

Но старцу, как ребенку,

согревшемуся меж телами ависаг,

приснится листопад в неведомых лесах,

пригрезится полет опавшего листка,

познавшего, что смерть прекрасна и легка.

Рванется прочь душа – из немощного тела,

чтоб где-то, не спеша, с листвою облетелой

очнуться, чуть дыша,

в заброшенном дворе…

Там, где трава емшан

дымится на заре.

 

 

* * *

 

Окончилось время странствий,

на убыль пошла луна,

что знает о постоянстве

туманная пелена?

В ней солнце поспешно прячет

последний осенний день,

в ней кто-то тихонько плачет

и мечется чья-то тень,

что раньше легко умела

прощаться и всем прощать,

но крест из омелы белой

давно сменила праща.

Становятся дни веками,

взбивает волна шугу,

а тень собирает камни-боглазы

на берегу.

А ей бы – да восвояси

уйти, отрясая прах…

От слухов и разногласий

спасенье найти в стихах

и, верно, отчасти – в прозе,

где рифмы меж строк скользят;

а воздух над морем розов,

как тысячу лет назад.

Скандальные попрошайки

из рук вырывают снедь –

безжалостны птицы чайки,

да стоит ли тень жалеть…

И осенью и зимою

молчит она об одном:

о синем бескрайнем море,

забывшемся зимним сном.

А где-то – за облаками –

рождается новый день,

в нем будут праща и камень

и крест, и чужая тень.

 

 

* * *

 

Околоточек мой, околица,

девять яблонек – на версту,

девять лучников – вражья конница,

стрел у каждого полон тул.

А под старшим конь в расписном седле,

старший лучник собой пригож.

На роду написано: тленом тлеть,

пропадай, душа, ни за грош.

Он зеленому змию молится,

и зеленым змием повит…

Околоточек мой, околица,

сонных пажитей аксамит.

Сбросит вершника в землю зяблую,

перекусит конь удила,

по весне молодою яблоней

прорастет ворожья стрела.

Сушит темную кровь верховица,

бел да зелен от яблок дол.

Околоточек мой, околица,

все из яблонек частокол.

 

 

* * *

 

Окажутся детским лепетом

стихи мои…

боже правый,

в сравнении с тем, что лебеди

зимуют у переправы.

Изящные шеи длинные

доверчиво к людям тянут,

и кажется, что былинные

вот-вот времена настанут.

Заходится сердце в трепете,

ледок неверия тает,

когда на закате лебеди

плывут золотою стаей

по водам, как будто – посуху –

в урочище древних стариц,

где в рубище ветхом, с посохом

навстречу выходит старец…

Все злобные камни нелюди

рассыплются в складках пазух,

несут меня гуси-лебеди

на крыльях любимых сказок.

И слышится речь родимая,

и близится третье небо.

Дорогою лебединою

за стаей пора и мне бы.

Забыть о зубовном скрежете,

о тенях луны кровавой,

и помнить лишь то, что лебеди

зимуют у переправы.